Полнолуние для магистра
Шрифт:
— Сестра Эмилия? — наугад шепнула Лика. И чуть не запела от восторга: она всё-всё помнила! Во всяком случае, весь вчерашний коротенький разговор, особенно обещание молодого доктора, а в том, что её спаситель был медик, да ещё учёный — можно было не сомневаться. Он успешно применял целительные заклинания, что само по себе говорит о роде занятий…
Её посетительница осенила себя крестным знамением.
— Хвала Господу Милосердному, девочка!
И поспешно зажала рот ладонью, сдерживая рыдание. Потом радостно вздохнула.
— А я-то даже сперва не поверила мистеру Эрдману, но надеялась, надеялась… Хвала Господу!
И порывисто схватила Лику за руку.
Радость её была столь
На этом моменте её слегка переклинило. И мысль о том, что штаны гораздо удобнее, да и практичней, она отогнала подальше. Глупости какие-то.
…Позволила себя причесать, а до этого — вынуть шпильку, о которую то и дело задевала расчёска. Вот что, оказывается, кололо её вчера!..
И вдруг так и замерла с открытым ртом от внезапного воспоминания.
— Что ты, милая? — ласково спросила её монахиня. Вроде бы и расчёсывала ей волосы, и на лицо не смотрела, а вмиг почувствовала перемену в настроении.
Лика сглотнула, не решаясь спросить.
— Сестра Элизабет…
— Да, милая? Ох, я делаю тебе больно? Прости. И всегда говори, если что не так, не стесняйся!
— Нет-нет, всё хорошо. Я просто хотела спросить…
Она умолкла.
— О чём?
— А что вообще… вчера случилось? Вы не знаете? Почему… всё произошло? Почему я вдруг стала всё понимать, а до этого — будто и не было ничего? И…
Она непроизвольно потёрла занывшую вдруг грудь.
— Я ведь пришла в себя оттого, что не могла дышать. Я… умирала, да?
Маленькая монахиня замерла.
Осторожно погладила её по голове.
— Ты… Да. Тебе было очень… нехорошо. Бетти… ох, прости, Лика, конечно, Лика, милая… Я и сама знаю не очень много. Мистер Эрдман объяснил мне всё в общих чертах; сказал, что ты очнулась в результате сильнейшего нервного потрясения, но о подробностях он говорить не вправе. Думаю, тебе лучше самой его расспросить. Главное, что ты пришла в себя, твой разум нормален, я верю в это! Подожди немного, и скоро всё узнаешь. Скоро время обхода, придёт сам профессор Диккенс, так что будь при нём умницей, покажи себя с лучшей стороны, и вот увидишь, всё будет хорошо…
Она бормотала что-то, всё более сумбурно и невнятно. Сложив руки на коленях, Лика застыла на стуле, позволяя заплести себе косу, перевязать, закрепить сверху какую-то кружевную наколку, и думала, думала. Взгляд пробегал по стенам, обитым мягкими тюфячками, по застеклённой, но непрозрачной двери, по косым лучам солнца, почти незаметно перемещающимся по мягкому полу…
— А дальше? — сказала вдруг. — Что дальше? Мне же надо как-то жить! И… где-то жить, не здесь же! У меня есть дом? Семья, родные? Хоть кто-нибудь?
Монахиня вновь хотела погладить её по
— Ах, Бетти…
Помолчала.
— Хорошо, что ты об этом думаешь. Плохо, что мне пока нечего ответить. Боюсь, даже мистер Диккенс ничего толком не скажет; ведь ты у нас числишься как неизвестная. Но, хвала Господу…
Она поспешно перекрестилась.
— … ты уже вспомнила своё имя! А там, глядишь, потихоньку-полегоньку — и ещё что-то узнаем. Верь и надейся, милая.
…Потом была миниатюрная чашечка жидкого куриного бульона с тремя тонюсенькими, просвечивающимися на свет ломтиками подсушенного хлеба, и на дне оловянной миски — несколько ложек овсянки. «На молоке! — с какой-то затаённой гордостью заявила монахиня. — Хоть сегодня и пятница — но ослабленным и больным сие дозволяется!» В вязкой массе даже блеснули две-три жёлтых масляных капли; что, должно быть, настраивало больных и ослабленных примириться с отсутствием соли и сахара, а заодно и со скудостью порции. Зато чай был сладким: но заслуги местных стряпух в том не было: это сестра Эмилия с торжественным выражением лица извлекла, как фокусник, из необъятных карманов сутаны чистейший платок с завёрнутыми двумя кусочками желтоватого сахара и, не слушая робких возражений, бухнула в Ликину чашку с чуть тёплой водой, слегка подкрашенной заваркой.
Как ни странно, но бунтующий желудок на время успокоился и даже изобразил предельное насыщение. Из воркования монахини Лика с удивлением поняла, что, оказывается, кормили её по специально просчитанной диэте для очень истощённых больных; что в предыдущей лечебнице (оказывается, в эту палату она попала совсем недавно!) её едва не заморили голодом, но даже здесь, в этом госпитале, её, бедную девочку, с трудом удавалось кормить. Но всё же проснулся, наконец, Ангел-хранитель и простёр над нею защитное крыло…
Крыло.
Оно так и промелькнуло перед мысленным взором: белоснежное, с россыпью бежево-кофейных пятен, с широкими маховыми перьями, растопыренными в полёте, словно пальцы. И пропало, почти не оставив воспоминаний.
Кувшин с резко пахнущим тёплым питьём, принесённый угрюмым санитаром, сестра Эмилия скептически понюхала… и отставила подальше. На крохотный подоконник. Заговорщически приложила палец к губам.
— Т-с-с… Дитя моё, думаю, пока мы обойдёмся без успокоительного, так ведь? Ты и без него уравновешена и спокойна; а профессору Диккенсу будет интересно понаблюдать за тобой в твоём естественном состоянии, не заглушённом лекарствами. Даст Бог, он останется доволен, очень доволен, но и озадачен безмерно: никто уже не надеялся на выздоровление хоть кого-то из… Нет-нет, не будем о грустном!
Знала бы она, с каким нетерпением и страхом поджидала её опекаемая появления этого самого профессора! Почему-то Лике казалось: вот увидит она его — и всё станет на свои места. Прояснится. Вспомнится. И сразу станет ясно, как жить дальше.
Она обернулась на шелест за окном. Это лёгкий ветерок пробежался по листве деревьев: там, за преградой в виде толстой стены, отделяющей её от свободы, зеленели опушённые первой нежной листвой яблони. Сердце сжалось в невыносимой тоске. На волю бы! На волю! Как давно она не видела чистого неба! Похоже, много-много дней подряд её окружали немые стены, с каждой очередной вечностью подступавшие всё ближе. В самых ранних воспоминаниях это были стены, обитые потускневшей тканью с остатками позолоты: комната этого отродья. Иногда они сменялись дощатыми, сквозь щели которых просачивался свет: то был чулан, с понятием которого в оживающей памяти тесно сплелось ещё одно царапающее слово: наказание. Непослушное Отродье наказывали. Часто. Очень часто. Потом чулан сменился каким-то каменным… колодцем? Каморкой из трёх стен, с проёмом, забранным сплошной… решёткой? Там было страшно, неподалёку всё время кто-то кричал, рыдал, хихикал, отчего-то болела шея и ныли ноги от холода и сырости…