Полонез
Шрифт:
– А вас, пан Цешковский, попрошу связаться с секретарём князя и, сославшись на письмо, от моего лица договориться о встрече. Время безразлично, место нейтральное.
Помощник по безопасности коротко кивает.
Этот субъект мне никогда не нравился. А теперь, после разговора с бывшим следователем Каминским, вообще смотрю на Цешковского-Зыха другими глазами. Каминский прав: такому в освободительном движении не место. Скажу больше: ему и в жизни, среди людей, тоже не место… Какая тьма выродила существо, которое своими руками, с изощрённой жестокостью губит себе подобных? Это ведь и не зверство даже.
Хотя, что скрывать, хочется подойти к Лелевелю, рассказать ему о трагедии в Калушине и сказать напрямик: «Гоните Зыха. Это душевнобольной садист. Пока он рядом, ждите беды…» Ну, скажу, и что? Не настолько я близок к председателю, в отличие от его бывшего студента, чтобы он мне с ходу поверил. Главное же, Зых ему полезен и по-собачьи предан. Такими не бросаются. А что там произошло в Калушине… ну, погорячился. Эпизод партизанской войны, и только. Мало ли что на войне происходит…
Пока я размышляю, заседание заканчивается. Мы по одному покидаем кабинет председателя. Остаются лишь сам Лелевель и Зых.
Мои сотоварищи расходятся, а я сажусь на диван в маленькой гостиной на втором этаже. Председательский кабинет неподалёку. Беру свежий выпуск «Фигаро» и углубляюсь в чтение светских новостей. Как всегда, жизнь в Париже бурлит. Барон де К. до утра просидел в игорном доме и теперь, чтобы заплатить карточный долг, срочно продаёт родовое поместье. (Болван. Не умеешь вовремя остановиться, играть не садись.) Известный поэт Р. после трёх бутылок шампанского устроил в ресторане дебош и бил посуду под чтение своих стихов. (Что искусство делает с человеком…) Крупный коммерсант В. публично заявил, что намерен убить жену, бежавшую с любовником, потом самого любовника, а затем покончить жизнь самоубийством. (Любовь зла… Мне бы его заботы.)
Между тем из кабинета выходят Лелевель и Зых, одетые в пальто. Отложив газету, встаю и киваю обоим.
– А что это, мой милый, вы не идёте обедать? – на ходу дружелюбно спрашивает председатель, надевая мягкую шляпу. – Самое время. Или ждёте панну Беату, чтобы помочь унести посуду?
– В точку, пан председатель, – говорю, чуть потупившись, словно человек, чья заветная тайна раскрыта. – Я же видел, как панне было тяжело нести поднос.
– А на что Агнешка? – спрашивает Зых, неприязненно глядя на меня своим совиным немигающим взглядом. – Она девушка крестьянская, руки крепкие.
Хмыкнув, Лелевель треплет помощника по плечу: спокойно, мол. Неудачные попытки Зыха ухаживать за племянницей профессора общеизвестны.
Они уходят. Немного выждав, я подхожу к окну гостиной. Выглядываю. Внизу, на мостовой, Лелевель и Зых садятся в поджидающую карету. Экипаж трогается. Я достаю носовой платок и провожу им по лбу, словно вытираю пот. Вижу, как из кафе напротив нашего особняка выходит человек. Это Каминский. Он садится в карету, стоящую у входа, и едет в том же направлении, что и экипаж председателя. Глядя вслед, прячу платок. И слышу за спиной лёгкие шаги. Как не узнать их! Оборачиваюсь, – конечно, это она, панна Беата.
– А я думала, что после заседания все уже разошлись, –
– Все разошлись, а я нет, – говорю с самым скромным видом, на который только способен. – Решил вот помочь вам унести посуду. Тяжело, громоздко и вообще…
Девушка смотрит на меня с некоторым удивлением.
– Пан беспокоится напрасно. Мы с Агнешкой вполне справимся. Она сейчас подойдёт.
– Втроём-то легче, – непреклонно говорю я и направляюсь в кабинет.
Уходя, Лелевель запер дверь, но у панны Беаты есть свой ключ. Собирая посуду на подносы, мы болтаем о всякой всячине, что не мешает мне любоваться девушкой. Да и можно ли не любоваться тонкими чертами мраморно-белого кареглазого лица, каштановыми локонами, изящной фигурой! Можно ли не восхититься мелодичным голосом! Любое, даже самое простое слово, произнесённое этим голосом, этими прелестными губами, звучит, словно музыкальное откровение. Вот такая она, панна Беата. Диво ли, что с полдюжины наших эмигрантов – завсегдатаев комитетского особняка – не упускают случая поулыбаться девушке или оказать ей небольшую услугу.
Панна не только красива, – она ещё и умна. Рано осиротев и поступив на попечение к дяде-профессору, она его заботой получила хорошее образование, а со временем стала помощницей и секретарём. Что ей мелкие знаки мужского внимания? Интрижки – это не для панны Беаты. Бьюсь об заклад, что сердце её пока свободно. В нём живёт лишь любовь к родине. В смысле патриотизма панна Беата достойная племянница своего дяди.
О каких романах может идти речь после провала Восстания, когда Польша лежит под русским сапогом? Прекрасно владея фортепьяно, девушка произведениям Моцарта и Шуберта предпочитает безыскусный полонез Огинского, полный тоски и отчаяния. Не удивился бы, узнав, что она дала обет не выходить замуж до полного освобождения Польши. Не дай бог. Быть ей в этом случае до смерти старой девой.
Ну, да ладно.
Если правда, что человеческий мозг состоит из двух полушарий, то сейчас одно из них безраздельно занято очаровательной Беатой. Но второе напряжённо размышляет насчёт Каминского. Пытаюсь понять, прав ли я, попросив бывшего следователя оказать мне деликатную услугу.
Вот уже три месяца я заседаю в малом совете и всё это время изо дня в день общаюсь с председателем. Как-то само собой заметилось, что раз в полторы недели Лелевель об руку с Зыхом садятся в карету и куда-то уезжают часа на три. На следующий день после этого всякий раз наш кассир Водзинский с важным видом начинает раздавать собратьям-эмигрантам скромные пособия.
Тут надо сказать, что эмигранты – люди небогатые. На родине у каждого была служба, или небольшое поместье, или сбережения. В общем, жить можно. А на чужбине, лишившись всего, они бедствуют и хватаются за любую работу. Подаяние не просят, нет, такого не наблюдал. Но вот увидеть в Париже вчерашнего боевого офицера, который укладывает булыжники мостовой или разгружает баржи на Сене, – дело обычное. Правда, французское правительство под напором общественного мнения ежемесячно выплачивает каждому зарегистрированному польскому эмигранту тридцать франков. Но этого хватает лишь на скудное пропитание.