Полоса
Шрифт:
Ботанический сад был местом их первой встречи. Это вышло случайно. Однажды, когда совсем стало невмочь и Лора в самом деле испугалась смерти или помешательства, она написала ему. На крошечном листке из крошечного блокнота, мелко-мелко несколько крошечных фраз. Так и написала: что боится умереть, просит помощи, краткого разговора — может быть, высказавшись, успокоится, облегчит душу. Нэли уже не было, а ее долгая и мучительная любовь вроде бы давала право на такую попытку. Художественная литература и кино были богаты и не такими примерами. Она верила: бог поймет, бог услышит. Не бросит письма, не посмеется, почувствует: это не шутка — да, сама смерть и сама любовь, более невыносимая, глядит с этого маленького листочка.
И он услышал. Надо отдать ему должное, он тут же понял: да, это не шутка. Повертел, покрутил странное это письмецо, перечитал бисеринки-буквы, которые боялись отнять собою у него лишнюю секунду и, кажется, если бы могли, вообще превратились бы в точки, в стенографические крючки от смущения и вынужденности быть написанными, — он покрутил письмецо, — там стояли еще телефон и адрес, — и тут же позвонил. Услышал слабый и милый женский голос, сказал браво: «Вы мне писали, не отпирайтесь» — и по тому, как там надолго замолкли, сообразил, что надо извиниться,
Они поехали по прямой, куда глаза глядят, он понимал: ей надо обвыкнуться и собраться, прежде чем говорить. Ветер швырял брызги на стекло, тучи неслись, и сквозь них прорывалось светлое, но это светлое тоже было тучами, только другими, что повыше. Широкие «дворники» ходили по стеклу. Она с каждой минутой чувствовала увеличение своей вины: что ж ты его вызвала, вроде объясниться, а сама катаешься в мягкой машине и молчишь. Но чем дальше ехали, тем шире распирало сердце теплом и покоем: вот и все, вот так бы ехать и ехать. И нечего говорить. И он, бог, все понимал. Не торопил, не отпускал шуток, не навязывался. «Ого, куда мы заехали!» Это было сказано лишь тогда, когда замелькала справа решетка Ботанического сада — за нею толпились кусты и деревья, их трепал мокрый ветер. Они проехали, может быть, всего минут пятнадцать, но ей показалось — полжизни. Он предложил выйти и погулять. Сто лет, мол, не бывал в Ботаническом. Она не догадывалась, а его кинодуша уже изнывала от однолинейности, требовалась хоть какая-то смена плана, действие, действие! Ведь уже все ясно. Дальше!
Ее чувство вины усиливалось, она не знала, как поглядеть на него, как говорить. «Вы извините, я должна…» Он закивал понимающе, успокаивал ее. Тут она испугалась, догадываясь чутко, что ему и без того все понятно и, возможно, уже становится скучно. Что ей было делать, впору повернуться и убежать. Но нет, он как будто оживился, несмотря на резкую погоду, взял из машины и надел замшевую кепочку с ремешком сзади. Он вспоминал студенчество, смеялся. Они бегали из института на ВДНХ, в ресторан «Ташкент», и сроду не могли дойти до Ботанического, хотя тут рукой подать. Впрочем, иногда доходили, бывало. Да-да, бывало. Свет какого-то воспоминания осветил его, и она тут же ощутила ревность: наверняка это связано с женщиной, с девушкой. Он усмехался, он точно отлетел от нее в эту минуту. Оживившись, он еще поговорил с теткой в кассе, — та закуталась, будто зимой, в теплый платок и удивлялась, что люди идут в сад в такую погоду. Оживился он также и засмеялся, разглядывая план парка — при дороге стоял двуногий щит — и найдя там слова «сад непрерывного цветения». Он повторял на все лады: «Непрерывного цветения… как это — непрерывного?.. непрерывно цветет?.. все или по отдельности?.. Вы слышали когда-нибудь?» Она не слышала. Но она сразу поняла, как это может быть. Она сама в эти минуты, кажется, цвела и благоухала, не замечая холода и ветра, несмотря на всю неловкость ситуации, ею же созданной. Ботанический сад, если приглядеться, сиял молодой и умытой зеленью, его мотало порывами ветра, как водоросли мотает течением воды. Ни души не встретилось на мокрых дорожках, где прилипли листья, лепестки роз, лежали обломки веточек и старые кофейные желуди. Вдруг в небесах светлело, и опять не солнце, но только свет его через верхний слой облаков озарял частями парк, и тогда словно теплело, и ветер стихал, и пруд из серого на глазах готов был засинеть, и два лебедя, как 2+2, ярко белея на сером, выплывали вдали из осоки.
Они свернули к розарию, и здесь тоже не оказалось ни одного человека. Розы цвели сами по себе и для себя, хотя их выставочный порядок и таблички требовали публики. Они качались — свежие, весенние, мелкие, крупные, всех цветов и оттенков, в каплях и бисере влаги. Режиссера П. увлекли не сами цветы, а их названия: «Пандероза», «Эрмелия Касас», «Джон Кеннеди», «Эропеана», «Бонн», «Ла Франс», «Чайнетаун». Он восхищался: «Ну, цветоводы! Они решили собрать на этом пятачке весь мир, молодцы!» Потом, когда они еще бывали в Ботаническом, он обязательно шел в розарий читать и даже записывать торжественные имена роз, и в эти минуты (она уже знала) его уносило в дальние дали, он летел надо всею землей, он вдохновлялся. Этот вчерашний тульский крестьянский мальчишка уже раза три побывал в Японии, в Лондоне, сколько-то в Германии, даже в Австралии и Рио-де-Жанейро. Лоре никогда не дано было понять, что за жажда, что за жадность гонит таких, как он, по всей земле. Он привез, — кажется, из той же Японии — маленький голубой глобус, в ладонь, искусно выделанный. От тепла руки глобус начинал светиться насквозь, сиял фосфоресцирующими океанами и материками, посверкивал точечками всех столиц мира. Режиссер П. любил играть этим глобусом, без конца катал на ладони, глаза его при этом хищно суживались, он уходил в себя, — да, он держал в этот миг в руке всю землю, что тут такого, подумаешь, в наше-то время, когда даже препустой песенкой можно в сутки охватить весь мир, когда имя звучит у всех на устах, — о супермены XX
Даже в ту первую прогулку, а возможно, и до нее, Лора уже угадала, узнала эту болезнь тщеславия, эту его приверженность в с е м у миру, которая отнимала его у близких людей, в том числе и у нее. Это создавало непреодолимую дистанцию: его вежливое и ровное обращение с людьми, его привязанности, чувства, нежность — все было сомнительным, временным и поверхностным, бытовой корочкой, а под нею катался вот этот голубой шарик, жажда покорения мира, да и не шарик, а шар, монолит, единая система, — кажется, проткни кожу и увидишь, как в фильмах о роботах, не живую плоть, кровь и мышцы, а другую, титановую оболочку, набитую электронными схемами или просто кинопленкой. Но эта дистанция, эта его с у т ь и могла отличать лишь бога, высшее существо. А как же иначе? Ведь что-то же есть необыкновенное у т а к и х людей в отличие от других? Лору нисколько не удивляло, что его взгляд гас и затмевался скукой от явлений на самом деле скучных и мелких и загорался от редкого и необычного, — так и должно было быть. С ним. И не нужно ему, как всем, терпеть, соблюдать условности, сковывать себя, унижаться ложью. Он хозяин, он свободен. И она готова была принять любые условия, повернись он вдруг, прикрой зевок ладонью, извинись небрежно и скажи: «Лора, мне пора», — уйди, оставив ее одну на дороге, она бы поняла, не обиделась, как можно! Какие претензии, какие условия? Все равно, что ставить условия птице, которая вдруг села тебе на ладонь поклевать крошек.
Впрочем, это было тогда, на заре их отношений, когда ее любовь довольствовалась самым малым. Идти с ним было счастьем, видеть, слышать, глядеть, как он поднимает застежкой молнии ворот у куртки доверху, как тонка его шея в этом вороте, как поправляет он кепочку, сбиваемую ветром, — все было счастьем. Каждый жест его казался прекрасен, гармоничен, каждое слово умным и тонким, каждое наблюдение талантливым. Судя по схеме и указателям, они давным-давно находились в саду непрерывного цветения, но чем сад отличался от остального парка, не могли понять. Ничего не цвело, стояли вокруг красивые дубы, трепетали рябины и молодые кусты сирени, ложилась под ветром трава, и лишь тюльпаны на клумбе, красные и желтые, густо посаженные, туго и дружно качались на открытом пространстве. По-прежнему ни души вокруг, только неподалеку на грядках, согнувшись в пояснице, трудились работницы в ватниках. Одна распрямилась и поглядела вслед гуляющей на ветру парочке. Красными от холода, в черной земле руками поправила на голове платок и утерла под носом. Ватник распахнут, глаза и щеки горят, кривоватые крепкие ноги поставлены широко и белеют вывернутыми наружу голенищами резиновых сапог. А взгляд смелый, куда там! Он оглянулся. И еще оглянулся. Сказал: «Ишь, какая!» И потом опять оглянулся. И опять усмешка воспоминания, как накануне, пробежала по губам и глазам. А работница тоже все смотрела, по-женски вмиг ощутив интерес к себе. И другие женщины уже стали поворачивать головы и потом дружно хохотнули, — отпустили, видно, шуточку.
Они отошли, и он опять стал спрашивать: «Где ж этот сад непрерывного цветения, а?» И стал вдруг рассказывать про цветочные часы. Как Карл Линней подобрал цветы таким образом, что каждый раскрывался в свое время с точностью до четверти часа. Режиссер достал из куртки толстую, крупного формата записную книжку в черном кожаном переплете, полистал и нашел запись. Вот. В четыре утра, например, раскрывается козлобородник, а ровно в полночь — кактус «Царица ночи». А в свой час цветет лилия, и опунция, и голубой цикорий, и водосбор. Он был доволен произведенным на нее впечатлением. Но где же все-таки этот сад, этот эдем непрерывного, как нам обещали, цветения? Я уже замерз, граждане присяжные заседатели!
Лора волновалась и отыскивала взглядом хоть что-нибудь цветущее, словно это она обещала непрерывный цвет сада, обещала и обманула. Она ожидала: вот-вот он посмотрит на часы и скажет, что пора; все интересное исчерпано, время тоже, скука того и гляди завладеет им. Она даже хотела бы вернуться другой дорогой: ведь он не то что с равнодушием, но, пожалуй, с раздражением должен пройти опять мимо все того же розария, прудов, кассирши, замотанной шалью. Как быть с ним? Как общаться? Что она-то может предложить его искушенному уму, всевидевшему взгляду, пресыщенному чувству? Робкую свою душу? Свою ненужную ему любовь? Но как ненужную? Как это может быть? Он — а в т о р этой любви, ее режиссер, создатель, я — вся — его творение, разве не так?.. Он опять заглядывал в свою кожаную заграничную книжку и рассказывал на обратном пути, какие цветы цвели в древности: уже в Египте выращивали лилии и резеду, а в Греции — розы и ландыши, а в Древнем Риме — гладиолусы, ирисы и тюльпаны. Боже, он даже про цветы все знал, чем его удивишь. «Вы простите, вы поймите меня… — пыталась она как можно тверже сказать на прощание, — я больше никогда не…» Он перебил, взял ее за руку: «Не надо. Мне было нетрудно, честно. Хотите, я как-нибудь еще позвоню? Поедем опять, вдруг там что зацветет?»
Так они легко, смеясь простились возле ее дома, серую стену которого вдруг осветило солнце, и Лоре не так стыдно было этого старого немодного здания, подъезда, пристроенных снаружи уродливых шахт лифтов, — все это не для него, не для бога, уныло и бедно. Ах, это приближение к богам вообще!..
Испытав огромное напряжение, она лежала потом пластом полдня, но лицо горело позабытым румянцем, ноги приятно ныли — она давно не ходила так много, и, главное, сердце играло и пело. Перед глазами кружили зеленые крепкие дубы, рябины, плакальщицы-березы с распущенными по ветру прядями ветвей. Вот торчат и качаются упругие тюльпаны, блестит мокрый розовый куст с названием «Дольче вита», все цветет вокруг, неправда: и дубы, и розы, и разноцветные сирени, и желтый дрок, и камыш, и мыльной пеной рябина, и изящными веточками, собираясь в пахучие грозди, черемуха. А папоротники, а иван-чай, а всякая травка, которой пришло время цвести? Маленький вьюнок и тот взвился и готов тянуться до самого неба.