Полвека любви
Шрифт:
Он спросил, что я читал. Я ответил, что с текстами знакомился по хрестоматии Андреева, назвал пару его, Шамбинаго, статей и… Ю. Соколова. Профессор поморщился и сказал (дословно): «В клоаке, именуемой сегодняшней наукой, это самый омерзительный учебник». Затем он взял у меня зачетку и поставил «отлично».
Таков был мой дебют.
Из моих писем к Лиде из Москвы:
…Сегодня сдал теорию литературы. Должен был сдавать вчера, но не успел подготовиться: очень трудный учебник, сплошь формулировки, «лирики» почти нет. Да и сегодня шел на экзамен не очень-то уверенно. К тому же не выспался, потому что вчера вечером неожиданно (!) встретил на улице Кольку Никитушкина. Представляешь, какая встреча?.. Мы с Колькой
Итак, об экзамене. Принимала аспирантка с кафедры теории литературы, которой заведует сам Тимофеев (автор учебника). Вопросы попались: метод и тропы (перенос значения слов…). На первый ответил гладко, а во втором немного поплавал — с формулировками. Она сказала: «Мне не хочется снижать вам балл, спрошу вас еще» и начала гонять меня чуть не по всему курсу. Вот где мне пришлось попотеть, родная. Все же ответил и получил 5…
Итак, 2 экзамена позади. 31-го буду сдавать историю Греции и Рима. И тогда из моей задолженности останется языковедение и введение в сов. литературу… 2-го — история СССР и дальше по расписанию…
Сегодня сдал древнерусскую литературу (отлично). 23-го — основы, 26-го последний (и самый страшный) — введение в языковедение… Как я устал, родная!.. Все время чувствую себя разбитым, а голова — как будто ватная… Огромное напряжение. Все время сижу уткнувшись в книги. Обычно я не успеваю все как следует прочитать и последние главы просто листаю. Удивляюсь, как мне все время везет и что я произвожу впечатление знающего и подготовленного…
Но квартира, квартира!..
Это была — и, увы, остается! — самая больная сторона жизни советского (и нынешнего российского) офицерства. В новеньких лейтенантских погонах, исполненный сил и рвения послужить отечеству, молодой офицер прибывал на флот по назначению. Хорошо, если он еще не женат, холостому проще, он занимает койку в каюте корабля или в общежитии на береговой базе. Он кум королю и сват министру.
Но горе ему, если он по неосторожности, свойственной юности, полюбит женщину и — чуть не сказал: обвенчается — зарегистрируется с ней. Или, паки того, нетерпеливей этакий, приедет к месту службы с молодой женой. У командира полка, бригады, дивизии (нужное подчеркнуть) квартир, как правило, нет. Лейтенант пускается на поиск жилья. Он рыщет по городу, стучится в чужие двери: «Не сдаете ли комнату?» Если действо происходит в чужеземной среде, в Либаве, к примеру, то его встречают, скажем так, не слишком дружелюбно.
Как часто бывало, что, поночевав по случайным чужим углам, молодожены расставались: жена уезжала к родителям в Ленинград. Супруг нес службу, но не одной лишь службой была занята голова (что само по себе являлось служебным упущением). Разумеется, он уже написал рапорт, в котором — нет, не обосновывал свое право, а слезно просил предоставить ему комнату, необходимую для семейной жизни. Однако ничего лейтенанту не светит в ближайшие десять — пятнадцать лет.
Мне рассказывали, как одна отчаявшаяся офицерская жена, успевшая уже родить, заявилась в штаб Либавской военно-морской базы, решительно прошла с ребенком на руках в кабинет командира базы капитана 1 ранга Котловского и, выкричав свою боль и обиду, посадила младенца на командирский стол, прямо на служебные бумаги. Дескать, не даете нам жилье, так растите дитя сами. И ушла. Младенец расплакался, испортил бумаги, возможно, даже и секретные. Командир базы был в замешательстве. Не знаю, каким образом окончилась эта вовсе не смешная история… Нет повести печальнее на свете…
Нелегко нам было жить в восьмиметровой тесноте. Моя мама, которую я встретил в Москве и отправил в Либаву, ночевала у молочницы Марии (жила по соседству с нами, в деревянном домике, пожилая латышка, державшая в своем дворике корову, — она приносила Лиде молоко), а днем помогала Лиде управляться с нашим капризным сыном, возила его в коляске в парк. Маме было трудно, с непривычки, жить в таких условиях, она даже порывалась вернуться домой, пока я был в Москве и посадил бы ее на бакинский поезд. Но отец строго-настрого запретил отпускать
Отец был невысок ростом, с коричневой от загара лысиной, с вечно озабоченным выражением лица. Он был, как теперь принято обозначать такого рода людей, трудоголиком. Всю жизнь отец работал с перегрузкой. Главной его заботой, вечным стимулом была семья. Он мог все перенести — не только тяжкий воз службы, но и тупость, а порой и открытое недоброжелательство начальников, — лишь бы в семье было благополучно. Но как часто отца волновали болезни мамы — хронический бронхит, воспаления легких. А когда началась война — сколько обрушилось на родителей страшных переживаний, сколько беспокойства за меня. Бабушка — та просто молилась. А отец с мамой изнемогали от тревоги. Когда пришла моя телеграмма из Кронштадта, они глазам своим не верили. Такая радость! Конечно, они знали, что Кронштадт, как и Питер, в блокаде, но все же это не Ханко — далекий, обреченный на гибель гарнизон в глубоком тылу противника…
Семья была единственной отрадой отца. Когда он смотрел на своего внука, с лица его слетало выражение озабоченности, он улыбался доброй улыбкой и говорил особым голосом: «Дету-уля!»
Сережа Цукасов в том году работал в газете ДОСААФа «Военное обучение». Я его настойчиво призывал поступить учиться заочно в МГУ — на филфак или истфак, — но он отмахивался: «Некогда, некогда!»
Для его газеты я, меж двух экзаменов, спроворился написать рецензию на недавно опубликованную повесть Казакевича «Двое в степи» — мне она очень нравилась. Сережа способствовал продвижению рецензии в печать. Гонорар, полученный мною, был отнюдь не лишним. Лида в письмах просила купить сандалии для Альки, да еще мыло, вермишель, питательную муку и, конечно, сахар. Нынешнему читателю такие поручения могут показаться странными. Но такова была суровая реальность тех лет: постоянная нехватка продовольствия и промтоваров. Москва, конечно, снабжалась лучше, чем провинция, и в московских магазинах была вечная теснота и толкотня. Очереди для нас были так же привычны, как жизнь в коммунальных квартирах. Мы просто не знали другой жизни.
Я навестил Колю Никитушкина. Дом на 1-й Мещанской, где он жил до призыва в армию, пострадал при бомбежке в 41-м, и его снесли, чтобы построить на том же Месте новый. Коля состоял в списках жильцов этого, еще не существующего, дома, а пока ютился с семьей в сарае. Да, это был каменный сарай или барак наискосок от Рижского вокзала. А в сарае — одна огромная комната, без кухни, без уборной. Тоня, жена Коли, с которой у него была давняя любовь, оказалась бойкой москвичкой с острым язычком. Трудный, почти пещерный быт не пугал ее. Она посмеивалась, когда мы с Колькой, сидя за выпивкой, перешучивались, вспоминая давнее, смешное, и Коля, похохатывая, рассказывал, что они бегают в платный туалет на Рижский вокзал и у них 30–40 рублей в месяц уходит «на просёр».
Где только мне не доводилось выпивать — в землянках, в редакционном подвале на Ханко, в каютах и кубриках кораблей, — а вот в бараке посреди Москвы я пил впервые. Но ведь главное в этом занятии — не где, а с кем. Коля Никитушкин был отличным собутыльником, и дружеский наш разговор согревал душу не хуже водки, ну а потом, конечно, Коля, прикрыв глаза и качая головой, с чувством повел любимую песнь: «Синенький скромный платочек па-адал с опущенных пле-еч…» По-прежнему он грассировал и кругло произносил «л».
Милая Ли, не тревожься, мы выпили не так уж много. Меня совершенно не шатало, когда мы с Колькой вышли из его сарая. Светила полная луна. В полусотне шагов от сарая зияла огромная залитая водой воронка, и мы с моим другом справили в нее малую нужду. Не бежать же на Рижский вокзал…
Последний экзамен — «Введение в языковедение» — принимал профессор Александр Александрович Реформатский. Студенты побаивались его. Я шел на экзамен страшно усталый, невыспавшийся. У Реформатского была рыжеватая седеющая бородка и насмешливые глаза. Он заглянул в мою зачетку, в которой стояли одни «отлично», хмыкнул и спросил, где я работаю (я был, конечно, в штатском, не в мундире же ходить студенту). Узнав, что служу на флоте, Реформатский тут же задал первый вопрос: