Пониматель
Шрифт:
Подобным образом редактор способен рассуждать бесконечно, поэтому Амиран все тем же бесстрастным тоном прерывает его:
– Если через две минуты некролог не попадет в цех, будут неприятности с типографией.
Шеф снимает очки, снова надевает, ставит, где полагается, закорючку подписи и вяло машет рукой: несите, мол.
Мы с трудом удерживаемся от смеха.
В нашей комнате импровизированное собрание. Шурик прикидывает, кто даст деньги "на Толю", в столбик пишет фамилии. Вдруг подскакивает, протягивает список.
Шестым в столбике значится Ножкин.
"Толю не вернешь, а жизнь
А жизнь, как бы то ни было, продолжается. И надо работать. И я лишу тот самый очерк, что должен был написаться еще при жизни Толи. Редактор сегодня осведомлялся о его судьбе. Я ответил: "У машинистки". Очерк и в самом деле сейчас печатается: я печатаю сам, доканчиваю восьмую страницу, без мудрствования и натуги. Если ничего не помешает, требуемые пятьсот строк лягут через час на стол Амирана. Каждая из них будет честна, правдива, и все же вместе взятые, они не выразят того, что я мог, но не сумел сказать.
На девятой странице входит Пониматель. Садится рядом.
– Выбора теперь нет ни у меня, ни у тебя. Моя звездочка взойдет послезавтра. Ты должен успеть подготовиться.
– Должен? Кому должен?
– Толе должен, мне должен, себе должен!
– в голосе Понимателя несвойственный ему металл.
– А если моя звездочка тоже вот-вот?..
– Это случится не скоро. А "вот-вот" тебя позовут к редактору.
Заглядывает Валерия.
– К шефу!
Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.
Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. "Только без всяких ухищрений, это рядовой материал", предупреждает меня редактор.
– Это тема Ножкина, - говорит он напоследок. Что поделаешь: Толю не вернешь, а жизнь продолжается.
Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая сюда в стародавние времена. Вынуть ее не поднимается рука. Была любовь... Была! И только это мешает драме обернуться фарсом.
Собрание идет своим чередом. Поднимаются люди, читают по бумажкам: цитата в начале, цитата в конце. Лица постные, о деле ни полслова. И я вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о собрании, начинаю думать о Ножкине.
Срок пребывания человека среди живых не есть единственно его жизнь: его секундомер включается, когда мать подумает о нем, еще, может быть, не зачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его. Я не помню, где моя память захватила это слово - "жизнесмерть". Оно красиво-неясно-страшноватое - точно обозначает предмет моего рассуждения. Я - один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, с надеждой, что кто-то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу мириться с абсолютным концом. Если слаться, смысла в жизни останется не больше, чем в смерти...
– Это здорово, что прислали именно вас!
– за спиной знакомый голос.
Поворачиваюсь.
– Это я - по поручению управляющего, конечно, - звонил вашему редактору. Я вам верю, что бы там ни говорили, вы сможете написать про наши дела как надо.
– А как надо? Мне никто ничего не говорил.
– Да?
– Он глядит на меня подозрительно, но быстро светлеет лицом, словно осознав что-то.
– Если вам нужно, мы получили чешскую сантехнику. Такие нежно-голубые тона...
– Нет, мне не нужно.
– Нет?.. А итальянский кафель, бежевый такой, с поволокой?
– Нет, спасибо.
– Смотрите, а то разойдется. Между прочим, десять метров пошло на дачу самому Г.В. Хороший кафель!..
Иду домой, точнее - к Шурику. Ветер. На душе кошки скребут. Интересно, Ножкина тоже пытались купить за импортный унитаз? Наверняка пытались. А он не продался. Но спасовал перед редактором. Нежно-голубые тона с поволокой, черт бы их побрал!.. Представляю, как он переживал. А мы его тюкали, поучали, "Кто же, мой друг, виноват?
– выговорил Амиран. Умей настоять на своем". А он не умел и на этот раз не сумел тоже. И клял себя за это, не мог не клясть. "Толя - совесть редакции..." А сердце не камень, сердце не выдержало.
К Шурику не хочется. В голове почему-то вертится: "И старый мир, как пес бездомный..." При чем здесь "старый мир"? А вот пес к месту, только у Блока, он, кажется, "безродный"...
Я решаю идти в редакцию. Мне надо подумать. По дороге я должен пройти мимо дома Иры. Когда до него остается перейти через улицу, я уже знаю, что возле подъезда остановлюсь, помедлю немного и пойду вверх по лестнице...
Я сумел уйти от Иры, не разбудив ее. Я тихо собрал вещи, бесшумно оделся, без звука закрыл за собой дверь.
Теперь, когда я сижу в редакции, приходит мысль: она не спала, она наблюдала сквозь щелки глаз, как я, путаясь в темноте, собираю одежонку, и посмеивалась про себя.
Как она развеселилась, когда я попытался рассказать ей, что она Прекрасная Дама! Она смеялась, но я смеялся громче...
Семь утра, еще темно. Открываю окно. Воздух, холодный и влажный, заползает под пиджак...
Появляется Шурик. Держится обиженно.
– Мог и предупредить, я беспокоился. Ты вернулся в лоно семьи!?
– Зашел к знакомому и застрял. Извини.
– У тебя ухо в помаде. Пойди отмой.
Насчет помады, конечно, блеф. Но "отмыть" - идея. Внизу у нас имеется душ для типографских работников. Отличная вещь - душ, хорошо проясняет голову.
После душа меняю рубашку. По настоянию жены я всегда храню на работе свежую рубашку, и вот - пригодилась.
Захожу к Амирану. Он протягивает мне сегодняшний номер нашей газеты. На четвертой полосе некролог с фотографией. После ретуши Толя не похож на себя. Вторую полосу открывает материал под призывным заголовком; "Работать лучше!" Под ним подпись в рамке "А. Ножкин", "Работать лучше!" - то самое серо-буро-малиновое, что получилось из фельетона о строительстве Дворца муз. Амиран разводит руками: "Шеф приказал в один номер с некрологом..."