Пониматель
Шрифт:
Половина десятого. Пора на случку.
Пятиминутки обычно продолжаются у нас часами. Привычно изучаю трещину на потолке. Она почти незаметна, но если ежедневно смотреть в одну точку...
Наконец дело доходит до меня. Сообщаю о ситуации вокруг строительства Дворца, предлагаю готовить критический материал.
– Но мы только что выступили в совершенно ином ключе, - редактор тычет пальцем в сегодняшний номер.
– Газета не флюгер. Мы не можем постоянно менять свое мнение.
– Даже когда предыдущее мнение ошибочно?
– Предыдущее мнение - мнение Толи. Нельзя так легко
Пауза. У редактора ходят желваки на скулах; он понял, что сказал глупость, но на попятную не пойдет. Да и я не дам ему сделать это.
– А если вам позвонит Г.В. и попросит изменить свое мнение, вы тоже откажетесь?
Шеф не знает, как реагировать.
– Вы забываетесь!.. Вы... вы пьяны!..
Все прячут глаза.
– Вы убили Толю, - говорю я тихо: каждое слово - выдох.
Редактор потрясен. Он беспомощно озирается, бормочет:
– Что он говорит? Что он говорит?..
Он не может, не хочет понять, что происходит.
– Вы и такие, как вы, убили Толю, - повторяю я.
Шеф лихорадочно роется в кармана!. Достает трубочку нитроглицерина.
– Выйди, - говорит мне Олег, заместитель редактора.
Я мотаю головой.
– Я прошу тебя, выйди.
Редактор дрожащей рукой извлекает таблетку. Выхожу.
Стою в коридоре уверенный: сейчас ребята скажут ему все, что думают, и тоже окажутся здесь. Но проходит минута, пять, десять - никого. Бреду к себе. Через полчаса звонит Олег и просит зайти.
У него набито народу.
– Безумству храбрых поем мы славу, - встречает меня Олег.
– Громко вы все ее пели в редакторском кабинете...
– Ты требуешь от нас массового героизма. А это явление нечастое.
– Ага, он, как тот крысолов, - добавляет Шурик.
– Дудит в свою дуду и зовет нас топиться, а мы, помня, что редактор одной ногой на пенсии, топиться не хотим.
– Резонно. Каждый умирает в одиночку.
Я хочу уйти.
– За кого ты нас принимаешь?!
– останавливает меня Амиран.
– Если что, мы тебя в обиду не дадим. Тебе интересно, что сказал редактор, когда ты вышел?
– Что?
– Он оказал, что вы оба погорячились. Ты согласен, что ты погорячился?
– Да, я погорячился...
Шурик прыскает. И смеемся все. Цунами смеха. Обида заползает куда-то вглубь. В самом деле, чего я хотел от них? Чтобы хором объявили забастовку? Чтобы коллективную жалобу в обком накатали?
А у меня - уходя, я забыл запереть дверь - сидит Сын героя (про себя я почему-то наименовал его именно так). Сидит, закинув ногу на ногу, и читает очерк о своем отце.
– Вам никогда не говорили, что нельзя брать бумаги с чужого стола? Мне хочется обидеть его, унизить.
Но он и не думает обижаться. Такие люди, когда надо, умеют не обижаться - этакие необижающиеся ваньки-встаньки. Он подскакивает, ровняет листы в аккуратную стопочку.
– Они лежали, и я думал... Знаете, у меня сын растет, десятиклассник. Мечтает быть похожим на деда. Нельзя ли его тоже упомянуть, в смысле продолжатель традиций? Ему в будущем году в институт поступать, способный такой мальчик... Лишняя подпорка...
Раздражение как-то сразу уходит. Ощущение такое, будто
– И вы будете показывать газету приемной комиссии?
– Мало ли...
– он делает неопределенный жест и тут же спохватывается: - Я принес вам протокол вчерашнего собрания и выступление управляющего.
– А разве он был на собрании?
– Не был, а выступление есть.
Входит Шурик. В руках у него здоровенный кусок яблочного пирога.
– Шурик, - говорю я, - тебе не нужен чешский унитаз? Нежно-голубые тона.
Сын героя напрягся. Ни дать ни взять, спринтер перед стометровкой.
– Какой еще унитаз?
– не понимает Шурик.
– Хочешь штруделя отломлю? Хорошо звучит - штру-дель...
– Нужно про сына вот этого товарища надписать. Молодой парень, десятиклассник, общественник. Общественник?
– Общественник, общественник!
– благодарно глядя на меня, кивает Сын героя.
– Участник?
– спрашивает Шурик.
– Что? Чего участник?
– Чего-нибудь.
– Он очень хороший мальчик, комсомолец, марки собирает.
Шурик подозрительно изучает меня.
– Я сейчас, - говорю я, - мне нужно по делу.
– У меня тоже есть дело, - наконец просекает ситуацию Шурик.
Но я уже успеваю вскочить в коридор.
Шурик встречает меня недобрым ворчанием. Оказывается, Сын героя подверг его жуткому прессингу, даже в туалет сопроводил. Сулил подарить английский смеситель.
Я виновато молчу. Шурик распаляется: "Что за идиота ты на меня навесил!"
Нет, Сын героя - не идиот, не примитив, убежденный, что за смеситель можно купить все и вся. Он отлично знает, что кое-где и не обломится. Но у него нет комплексов. Если бы он имел герб, на нем был бы начертан гордый девиз: "Добиваться своего!" В конце концов победитель не тот, кто получил меньше щелчков, а тот, кто добился желаемого. Самолюбие, чувство собственного достоинства - понятия неконкретные, а то, что не имеет четко обозначенной цены, для него и вовсе цены не имеет. Он не хочет быть лидером, это всегда риск. Его устраивает роль шестерки. Он не трус, но на пулемет не пойдет - ни ради других, на даже ради исключительно собственной выгоды. Добьется своего тихой сапой, не высовываясь. Ну а не добьется подождет и, если очень надо, повторит попытку. И в концлагере он выживет, не став предателем. А если уж и донесет на соседа по нарам, то разве что в самом крайнем случае, когда деваться будет некуда...
Сын героя мне ясен. И потому его родство с Героем кажется противоестественным. Я не знаю, каким он был, человек, поднявшийся на пулемет, но верю: шкурничать в нашей обыденной сложно-простой жизни он не стал бы.
Я должен верить в это. И гоню прочь все сомнения. Не верить в это нельзя.
После работы едем к Толе. В семь вечера панихида. Шурик берет с собой пачку газет с некрологом - для родственников и соседей.
Нас много - редакция в полном составе.
Лестничная площадка у Толиной квартиры ярко освещена. У открытой двери стоит подполковник. По очереди пожимаем ему руку, говорим слова соболезнования.