Порою блажь великая
Шрифт:
А гончая Молли снова силится подняться, поскуливает, упираясь лапами в стылую землю. Пару секунд она стоит, пошатываясь, на всех четырех, но луна слишком холодна и тяжела, и собака изнеможенно оседает под морозным бременем светила.
А бармен Тедди пялится сквозь свою неоновую какофонию на темный изгиб реки за пожарным участком, и уныло сетует, что сейчас не январь: кому в радость это бабье лето, кроме как комарам да мухам, да всяким скупердяям, что цедят центы «раз в час». Пошли мне дождь, пошли ненастье — и баксы хлынут ливнем. Пошли мне ночку черную и тучную, кромешную и слякотную. Вот когда страх-то подступает.
А Вив поглядывает из-под челки на Ли — тот неуверенно утирает мордашку Джо-Беновой девчушки полотенцем. Вив понимает, что он никогда в жизни не умывал маленьких детей; вот это да. Какой странный парень — мрачный и будто не от мира сего. И глаза такие, будто побывал на краю бездны и заглянул…
Умывая девочку, он порядком промочил рубашку и, отложив полотенце, закатал рукава. Вив видит его воспаленную кожу.
— Ой… что с руками-то?
Он пожимает плечами, дует на саднящее запястье.
— Да рукава, боюсь, коротковаты оказались.
— Давай-ка гамамелисом смажу. Эй, Писклявочка, — кричит она в дверь, — принеси, пожалуйста, бутылку гамамелиса! Ли, посиди минутку. Садись сюда, на место Генри, раз уж его еще нет. Посиди…
Она промочила настойкой сложенное полотенце. Теплый воздух кухни прорезали пряные запахи снадобья и спирта. Его руки покоятся на шахматной скатерти, недвижные, как две рульки на мясном прилавке. Оба молчат. Слышится нарастающий рокот моторки и пьяное пение Генри. Вив качает головой, улыбается. Ли интересуется, готова ли она принять еще одну зверушку под свою опеку.
— Еще одну зверушку?
— Именно. Настоящий живой уголок. — Пение громче. — Во-первых, старый Генри, который по определению требует изрядного внимания…
— Да не так уж много, — возражает она. — И не так уж много он пьет. Разве когда нога болит.
— Я имел в виду, что сам его возраст, да еще и эта травма — внимания требуют. И дети. Ты ведь, я так понимаю, помогаешь Джо Бену управляться с детьми? Потом — все эти собаки, корова? И уж наверное, положа руку на сердце, даже братец Хэнк порой нуждается в целительном касании гамамелиса…
— Нет, — задумчиво говорит она. — Он, кажется, не нуждается.
— Так или иначе, не печалит ли тебя еще одна обуза?
— А ты всегда так низко себя ставишь? Обуза?
Ли ухмыляется ей, снова опускает рукава.
— Я первым спросил.
— Ооо… — уголком рта она задумчиво прикусывает прядь волос. — Наверное, это-то придает мне бодрости. Старик Генри говорит, что это — единственное лекарство, чтоб мхом не обрастать. Но если вдуматься…
— Верно, верно! — Задняя дверь распахивается, и входит Генри, держа свою челюсть в руке. — «Премудрость Орегонская: всегда должны бодры быть мы, чтоб грудь — в крестах и волосах, и мох стряхнуть с кормы». Доброго вечера всем, доброго здоровьичка. Привет, девочка моя! — Он швыряет Вив свои зубья, они щерятся, скалятся в ярком кухонном свете. — Сполоснешь их, ладно? Я их обронил во дворе, а эта чертова псина пыталась их на себя примерить. Вот ведь! Видал, как она их сграбастала на лету? Вот уж кто точно бодрый, а? Мм– ммм!.. А я не ошибся: учуял печеную лососину аж от самого Иванса!
Вив поворачивается от раковины, протирая зубы кухонным полотенцем.
— Ли, знаешь, если вдуматься, — говорит она, будто бы обращаясь к челюсти Генри… но поднимает голову, смотрит с улыбкой: — Думаю, новая обуза — не столь уж великая… в сравнении с некоторыми… Нет, с тобой я играючи управлюсь.
Молли-гончая дышит на луну отрывисто и часто. Тедди вслушивается в дождь. Лu — прошел уже месяц, — сидит на кровати, сняв ботинки и закатав брюки до лодыжек, горящих после полупьяной охоты, с которой он только что вернулся. Уверяет осаждающие его тревожные тени: спасибо, но со своими царапинами сам как-нибудь совладаю… «И лекарство найдется куда целительней гамамелиса». На прикроватной тумбе поверх банки с кольдкремом лежат три красно-бурые самокрутки. Отрывной блокнот покоится на пиджаке, брошенном рядом на кровать. На коленях — шариковая ручка и картонка спичек. Устраиваясь поудобнее, он пихает подушку, подложенную под спину, и, наконец удовлетворившись, берет самокрутку, прикуривает, надолго наполняет легкие дымом, прежде чем выдохнуть его с протяжным присвистом: «Есссть!» Снова затягивается. Он курит и все больше утопает в кровати. Дойдя до половины самокрутки, принимается писать. Временами улыбается, перечитывая строки, особенно ему приятные. Поначалу почерк его аккуратный и ровный, предложения льются на страницу без помарок:
А/я 1, Шоссе 1,
Ваконда, Орегон
Хэллоуин
Норвик-Хаус,
Нью-Хейвен, Коннектикут
Дорогой Питерс!
«О боже, устрани скорее все то, что разлучает нас!»
На что, если ты помнишь старину Вилли Шекспира так, как положено помнить, учитывая надвигающиеся экзамены в докторантуру, ты должен ответить: «Аминь». [42]
Ответил? Не важно. Ибо, положа руку на сердце, я и сам не вполне уверен, из какой пьесы сие речение. Думается, из «Макбета», хотя с той же легкостью оно может принадлежать дюжине других исторических драм и трагедий. Я уже месяц пребываю на родине и, как видишь, сырой и зябкий орегонский климат затянул плесенью мою память, а уверенность подменил домыслами…
42
Макбет. Акт IV, сцена 3.
И Вив всех их выставила из кухни: «… или я никогда не приготовлю ужин». И так случилось, что когда я пытался привести отпрысков Джо Бена в то, что сам Джо называет «полубожеским видом», Вив заметила царапины у меня на руках. Она бросила свои дела у плиты и подвергла меня такой народной медицине, что никакие царапины с нею в сравнение не идут, но я прикусил язык и держался стоически, отмечая про себя, как эта девочка обожает играть в медсестру. Вот, подумал я, безусловное мое оружие. Но как пустить его в ход?
Итак, залечив раны, я отбыл в гостиную в ожидании ужина и в раздумьях, как бы свое оружие применить. Наверняка дело несложное.
В тот вечер меня порядком отвлекал старик. Его энергичное громыхание совершенно не давало думать. Он сновал туда-сюда по всей зале, будто древняя заводная игрушка, бессмысленная и бесполезная, но по-прежнему неуемная. Один раз, крейсируя мимо, он включил телевизор; и тот сей миг забурлил во весь свой гейзер пошлости, сообщая сводку с фронтов Великой Войны Дезодорантов. «Ни слюнявые спреи, ни липкие шарики… но один-единственный мазок нашего геля придаст вам уверенность на весь день!» Никто не смотрел и не слушал. Клокотание агрегата было таким же нелепым и всеми игнорируемым, как и бредовая ностальгия старика, но никто и пальцем не пошевелил во имя тишины. Было как-то само собой очевидно, что любая попытка выключить звук вызовет шквал протеста куда неистовее, чем телевизор и Генри вместе взятые.