Порою блажь великая
Шрифт:
— Мне правда хотелось чем-то посодействовать… — подразумевая: Было чем?
— Не знаю, Хэнк, — подразумевая: Да уж посодействовал.
— Я всегда беспокоился за нее, — подразумевая: И я в ответе?
— Да, — подразумевая: Все мы в ответе.
— Что ж, ладно. — Он смотрит на свой увечный ноготь, желает сказать больше, спросить больше, услышать больше, но не может. — Думаю, пойду-ка на боковую.
— Да, — желая всего того же, что и он. — И я тоже.
— Спок-ночи, Ли, — мурлычет Вив с лестницы.
— Спокойной ночи, Вив.
— Приятных снов, Малой.
— И тебе, Хэнк.
Подразумевая: спокойной ночи, но останься. Вив, безмолвная и легкая, как сноп сонного света, останься, поговори со мной своими ясными глазами. Хэнк, забудь мои слова, что я не высказал, останься, поговорим еще. Это наш шанс. Это мой шанс. Скажи
Но они покинули меня. Они страшили, тантальски истязали меня близостью — а потом бросили. И запутали. Пожалуй, той ночью мы сошлись — и промахнулись. Он не рискнул пойти дальше, а я не мог. В моей памяти стоит тот вечер — окутанный терпкой дымкой давленой ежевики, пропитанный колючим и едким соком. Мой брат со своей женой уплывают вверх по ступеням, в свои персональные реальности, смотреть сны, и я думаю: на сей раз мы были почти у цели… Чуточку смелости с любой из сторон — и, быть может, у нас бы получилось. На какое-то мгновение мы, казалось, уже созрели, налились соком, были готовы к сбору урожая, готовы были предоставить свои закрома чужим нерешительным пальцам… самую малость смелости в тот редкий миг — и все могло бы выйти по-иному…
Но дыхание памяти все еще колышет подобные мгновения, сотрясая всю паутину. Люди истаивают на лестницах, дабы видеть сны друг друга во сне; о днях грядущих и ночах минувших; о кругах на воде, иссекаемых вдоль и поперек суровыми розгами солнца, бессмысленными, казалось бы…
Из дождевой ряби в судорожном пируэте вырывается красноперый сине-зеленый лосось, неистово взмывает над рекой, серебряной своею головою пронзая серебристую взвесь, плюхается на бок с гулким шлепком, снова выпрыгивает, снова плюхается — будто спасаясь от некоего глубинного кошмара. И снова взмывает — но на сей раз устремляется на дно, в изнеможении распластывается брюшком на песке за камнем, и, как он ни старался, морские клопы все равно снедают его жабры и плавники.
Рой черных крикливых ворон осаждает кабанье стадо. Зеленое пиво болотисто блещет в мерцании камина. Папаша Индианки Дженни встает, раздосадованный, и пытается отрегулировать картинку очередной серии «Будней шерифа» [43] . Молли наблюдает, как ее жизнь белым морозным паром улетучивается в небо. Флойд Ивенрайт проклинает себя за то, что не удалось произвести на Джонатана Б. Дрэгера впечатление получше, и проклинает Дрэгера за то, что он выставил себя такой большой шишкой, на которую приходится производить впечатление, и проклинает себя за то, что позволил Дрэггеру выставить себя до того большой шишкой, что убедил его, Ивенрайта, что надо производить впечатление… Уиллард Эгглстон надеется. Симона молится. Уиллард Эгглстон отчаивается. А порожний лесовоз держит путь на Ваконду за свежими бревнами на складах «Тихоокеанского леса Ваконды», гудит у парома, требуя переправы, голосом утробным и неприличным, будто гонный зов механического дракона…
43
«Шериф Кочиса» («Sheriff of Cochise», 1956–1958) — американский телесериал-вестерн о полицейских буднях округа Кочис.
В «Коряге», за исцарапанным столом у входа, восседает старый Генри в окружении дружков, которым явно милее его дармовое пиво, нежели его россказни; делает глубокий вдох, распирая щеки дурно подогнанными протезами. Отхлебывает из кувшина, который держит за ручку на манер гигантской кружки: он давно подметил, что, если наливать в кружку, кто-то из застолыциков обязательно успеет ее опорожнить, потому отдал предпочтение кувшину. Он расслабленно сияет, чувствуя приятную тяжесть в желудке, требующую новой дырочки ремня. Впервые в жизни старик выискал время для исполнения своих общественных обязанностей, коими доселе столь прискорбным образом пренебрегал. После перелома почти каждый вечер его гипс соприкасается с порогом «Коряги»; Генри усаживается, пирует, поминает былые деньки, дискутирует с Мозгляком Стоуксом и ведет наблюдение за тем, как большие изумрудно-зеленые мухи кончают жизнь на электрическом стуле неоновых витрин.
— Тсс! Слушайте. Вот еще один…
Генри очень занимает
— Тсс! Слушайте… — Он обращает поросшее белым пухом ухо ко входу, вслушиваясь в нарастающий гул очередной, пока что невидимой жертвы. — Слушайте… Слушайте… — Краткая голубая вспышка — и обугленный остов осыпается, присоединяясь к залежам ему подобных у порога. Генри обрушивает на стол свою трость. — Мать моя женщина! Видали? Еще один спекся, а? Еще не до таких чудес дойдет прогресс — или я съем свою драную шляпу! Наука и техника: вот ключ! Я всегда это говорил. С того самого дня, как первый раз увидел, как лебедочный трос волочит елку-палку. А было это давнехонько, надо вам сказать. Я-то все помню — и зуб даю, что так оно и было, — хотя вам, конечно, чертовски трудно поверить, как оно в старину обстояло, потому что все меняется постоянно, изо дня в день… Но у меня-то все свежо на памяти, Мозгляк, старый ты нытик… так или иначе, а случилось это, кажется, когда в Белом Вигваме Кулидж [44] сидел…
44
Кэлвин Кулидж (1872–1933) — 30-й президент США (1923–1929).
Молодой Генри с франтоватыми черными усиками белкой взмывает на груду бревен, приваленных к крутому склону, и его руки, проворные как ртуть и крепкие как сталь, высвобождают пьяного кузена Ларимора из пут воловьих постромков. Стремительный, угрюмый, малоречивый молодой Генри, по компасу в каждом кармане штанов и охотничий нож за голенищем…
— Слушайте! Слышали? Ах… ахх…бумс! Вот так вот! Черт раздери, это что-то! Еще мушиный жмурик.
А в глубине бара Рэй и Род, музыканты Субботнего Ночного Танцевального Оркестра, облаченные сейчас в будничные джинсы и ковбойки, сидят друг против друга, сочиняют письма одной девице из Астории.
— Как пишется «дискредитирующий»? — спрашивает Рэй.
— Что пишется?..
— «Дискредитирующий», ё-мое. Слово такое. Типа, к примеру: «У меня сложилось стойкое ощущение, что он пишет вам про меня всякую дискредитирующую брехню».
— Погодь-ка минутку! — Род порывается сграбастать письмо Рэя. — Кто это там кому чего пишет? Ну-ка, ну-ка!
— Ну-ну, дружище… Спокойствие! Не суетись, лады? Потому что кому хочу…
— Ты пишешь Ронде Энн Нортрап!
— …кому стукнет блажь написать…
— Вот как? Сразу говорю: если что прознаю — ног и рук не досчитаешься.
— Ну-ну.
— И кое-кому я глаз на жопу-то натяну.
— Ага, ну-ну.
— Вот понукай мне еще.
И они снова углубляются в свою писанину. Одно и то же все восемь лет их совместной деятельности. Они играют на пару в барах мелких городишек, склочничают, ухлестывают за одной и той же дамой, и каждый уверяет ее, что в скорейшем времени намерен порвать с «этим тупицей», который только руки связывает и тянет ко дну, выбраться из этой грязной дыры и хорошенько подняться, взгромоздиться на столпы грамзаписи вроде «Декки» и «Кэпитола», а то и телевидение покорить… вечен их конфликт — и вечны узы, узы неудачников, нуждающихся хоть в каком-то оправдании своих неудач. «Если б этот криворукий и тугоухий придурок не висел у меня на шее, милая, я б уж вырвался из этой крысиной норы». Скрежеща зубами, они усердно скрипят ручками по бумаге. Вдруг Рэй обращает взор в противоположный конец бара, где старик Генри яростными ударами трости по стулу расставляет акценты в кульминации своей драматической истории; Рэй сплевывает на пол сквозь зубы:
— Слышишь, как старый дурень разоряется? Как думаешь, он глухой, что ли? В смысле, он так орет. Всех и вся своим рыком заглушил — точно как глухой.
— Может, и глухой. В его годы — нормальная фигня. — Но на самом деле старик в другом конце бара, озабоченный судьбой несчастных мух, обнаруживает почти что сверхчеловеческую остроту слуха:
— Слушайте! Слыхали: еще одна готова! Пшшш — есть!
— Господи-бож– мой! Дай мне десять центов — попробую его приглушить.