Портрет Алтовити
Шрифт:
У него, сказал он, теперь будет стимул хорошо закончить школу, поступить в университет (он старше меня, ему семнадцать!), и он будет пытаться перевестись на учебу в Америку. Я сделала вид, что тоже так думаю (а это неправда!), стала собираться и случайно заснула.
А проснулась – и был уже глубокий вечер. Мне со сна показалось, что я только что пришла с похорон, но не могу вспомнить, кого сегодня хоронили!
Это был такой кошмар! Я лежала и пыталась вспомнить, кого же мы хоронили!
Так, наверное, сходят с ума.
Мне, конечно, только показалось, что я
Это бывает во сне.
Мы улетаем в четыре сорок».
Доктор Груберт дочитал последнюю страницу и снял очки. Потом увидел, что несколько маленьких разрозненных листочков, вырванных, скорее всего, из записной книжки, скрепкой прикреплены к обложке. Он снова надел очки.
«…сначала я не верила, что он умер. Привыкаю к мысли, что его нет. Я только не понимаю: что это значит?
Как дико, что это так произошло.
Почему он попал в Чечню? Другие же не попадают. За что именно нам, ему? Он же хотел поступить в университет, потом перевестись сюда!
И другие так делают, у них получается.
…кто говорит, что я наркоманка? Чушь. Захочу – брошу. Если К. перестанет мне сниться каждую ночь и уйдет из меня, я вернусь и буду как все.
Но он не уходит, я опять проговорила с ним до утра.
…мама улетела в Москву. Папа молчит. Что он может? Она за себя не отвечает. Папе стыдно на меня смотреть. Мама говорит, что улетает по делам, и каждый раз называет новый город: то Прагу, то Берлин, то Париж. А мы знаем, что она улетает в Москву.
Но нам до этого уже нет дела. Мне, во всяком случае, никакого. Я даже представить себе не могу, что Москва действительно существует. Что это реальный город.
Москва без К.
Пусть будет Элизе. Вчера он остался у меня. С ним не страшно. Мы долго занимались любовью.
Совсем он не глуп.
Да и какая разница: глуп, умен?
Главное, что в нем нет ничего от К.
…мама, мама, мама. Если бы не мама, мы не уехали бы из Москвы. Если бы мы не уехали, я бы не рассталась с К. Если бы мы не расстались, он бы не умер. А мама живет в Москве уже три недели и, кажется, не торопится обратно. Я прогнала Элизе, двое суток никуда не выходила, попала в госпиталь с алкогольным отравлением. Стыдно, потому что папа узнал. Жалко папу. Надо завязывать.
Лучше, когда мы с Элизе вместе.
Выбор: родители или он.
Или еще – самое главное – К.
Я проводила Элизе и легла спать.
К. пришел и сел в ногах.
Я говорю: «Тебя же нет».
Он говорит: «Кому ты веришь? Вот я».
Я потрогала: да, вот он.
Что же мне говорили, что он умер?»
Доктор Груберт отложил тетрадь в сторону. Гул стоял в его ушах, словно внутри головы шумел лес и лил дождь. Он затряс головой, прогоняя это, но гул стал громче, и тут же запекло в самой середине груди.
Он встал.
Дверь ванной
В зеркале появилось сначала лицо, потом кусок картины, висящей над кроватью (морская гладь с парусом вдалеке!), но – едва его взгляд успел остановиться на парусе, вернее, даже не на самом парусе, а на краешке его, ярко окрашенном то ли закатом, то ли восходом, – в самой середине груди рвануло так, будто там взорвалась мина, и доктор Груберт, пробормотавший извинение неизвестно кому, упал лицом на ковер и потерял сознание.
…Мальчику Саше было почти три года года.
Он любил отца, хотя видел его нечасто. Отец постоянно куда-то торопился. Торопясь, он забрасывал Сашу на заднее сиденье своей разбитой, ядовито пахнущей синей машины, подъезжал к маленькому деревянному дому, из дверей которого появлялась либо угольно-черная, с выбитым передним зубом толстуха, либо ее дочь, молодая, в джинсовой юбке, круто оттопыренной сзади, золотисто-шоколадная, волосатая, с зубами, большими, как у лошадки из мультфильма, – они подхватывали на руки Сашу, которого отец быстро целовал в рот и тут же убегал.
Иногда на неделю, чаще всего – на две, на три.
В деревянном доме было, кроме Саши, полным-полно детей, которых ежегодно производила на свет то сама толстуха с выбитым передним зубом, то ее дочь в круто оттопыренной сзади джинсовой юбке.
Сначала, когда он был совсем маленьким, он ползал по полу, и дети не обращали на него никакого внимания, но иногда большая, двенадцатилетняя девочка, дочка толстухи и младшая сестра волосатой, начинала возиться с ним, играть, будто с куклой, заплетая на голове косички, и один раз даже подкрасила его губы оранжевой, как апельсин, помадой.
Он привык к этим комнаткам, где было шумно и накурено, беспрерывно звонил телефон и работал телевизор, а когда толстуха готовила что-нибудь на плите – особенно если пекла оладьи, – сразу почему-то включалась сигнализация, и тогда становилось еще веселее, они высыпали на улицу, где уже толпились соседи, и сладко пахли их сигареты, от запаха которых маленькие дети тут же засыпали.
Иногда, правда, отец отвозил его в совсем другой дом и передавал на руки женщине с белым, как соль, лицом, которая – едва за отцом захлопывалась дверь – начинала плакать и целовать Сашу, а иногда на руках подносила его к фотографии, висящей на стене, и говорила именно то слово, которое у него лучше всего получалось: «Мама».
Он повторял это слово за ней.
На фотографии была какая-то девочка.
Всякий раз, когда отец подхватывал его и бросал на заднее сиденье своей машины, Саша хотел, чтобы они поехали не туда, где слезы, а туда, где оладьи и дым от них такой, что включается сигнализация.
Он не любил слез и сам почти никогда не плакал.
Вчера – отец сказал – был праздник, Рождество, поэтому они сначала ходили с отцом и дядей Фрэнком в белый дом со свечами, где очень большой, с блестящей головой человек влил ему в рот ложку со сладкой красной водой.