После бури. Книга первая
Шрифт:
— Ты, Сенушкин, хотя бы не выражался так и вообще не позорил бы свой народ,— попросил однажды Митрохин. Жалостливо попросил.— Ты, Сенушкин, как-никак, а ведь тоже к народному сословию принадлежишь!
— Народ?! — удивился Сенушкин.— Народ! Ну, Митроха, сказанул! Это который народ? Который больше всех братоубийствует, сам себя изводит и губит, да? Да ты и сам-то видел ли когда народ? Живьем? Ты, я уверенно знаю, его не видел, я не видел, хозяин наш, Корнилов-товарищ, не видел. Никто не видел. Видим мы только Ванек, да Петек, да Феклушек с Акулинами! Ну еще солдатиков с офицериками, начальников с подчиненными. Так я-то чем хуже любого Ваньки-Петьки, что должон их стесняться, принимать
Но камень-то все-таки бросил в скважину не он, не Сенушкин.
Если бы он, так похвастался бы. Посмеялся бы.
...Кто же? Митрохин, семенихинский житель, был нанят на работы мастером — мастер действительно любил странных людей,
У Митрохина буровая партия и ночевала ночь, когда приехала к Семенихину, в его нескладной избе, но уснуть тогда никому не дала полудикая кошка, она ревела до утра не по-кошачьи, а словно неизвестной породы зверь, сильный, злой и несчастный.
Сенушкин, помнится, захотел этого зверя убить, но хозяин сказал:
— Не трогай, у ей своя забота, у тебя своя. Ну и не мешайте друг дружке!
— Так она же как раз мешает, проклятая! Глаз сомкнуть не дает!
— А ты про нее забудь! — отвечал Митрохин.— Забудь, будто ее и нету вовсе. Она же об тебе не помнит, ну и ты об ней так же!
Митрохин был человеком хиленьким, хромоватым, в недавнем прошлом сельский почтальон, нынче он что-то такое хозяйствовал, что-то сеял, что-то косил, состоял в маслодельном кооперативе «Смычка» и еще в какой-то артели, которую называл «артель по дегтю», а теперь вот с охотой пошел на буровые работы.
Но самое удивительное, что Митрохин, этот полуграмотный и, по всему видно, не бог весть какого ума человек, иногда вдруг преображался, задумывался, как бы что-то вспоминая не из своей, а из чужой чьей-то жизни, из чужих мыслей, и говорил:
— Англичанину было просто, он приходил куда и твердо знал, что он завоеватель, колонизатор. Так ведь завоевателем-то быть куда как проще, чем защитником...
— Трудно?..— спрашивал не без удивления Корнилов.
— Защитником — ох, трудно! Ох, трудно! — торопливо как-то и теперь уже растерянно отвечал Митрохин, замолкал и больше ни завоевателей, ни защитников ни под каким видом не касался, переходил к хронике деревни Семенихи: кто кого замуж выдает, кто кого женит, рассказывал он о «Смычке» вообще, о председателе Барышникове в частности. У него конца разговорам не было...
Довольно живо он обо всем этом рассказывал, чувствовался его наблюдательный глаз, и грамотность кое-какая, и начитанность, но все равно никакого соответствия с только что высказанной Митрохиным мыслью не было, и Корнилова это озадачивало.
Корнилов нехотя начинал вслушиваться в хронику событий, излагаемых Митрохиным, а тот в это время вдруг неожиданно говорил:
— Я законченных политических платформ не признаю, нет! Любая платформа все одно рано либо поздно сходит на нет, потому что она не истины уже ищет, а победы над другими платформами и убеждениями!
Ошеломленный Корнилов снова спрашивал:
— А что же ты признаешь, Митрохин?
— А признаю беспартийных революционеров. Есть несправедливость, они с ней борются, жизни не жалеют — вот это и есть для них революция. Ну, вот как, к примеру, Короленко был Владимир Галактионович!
И снова семенихинская хроника.
Эту не то игру, не то какое-то недоразумение и загадку никто, кроме Ивана Ипполитовича и Корнилова, не замечал. Иван Ипполитович, пытаясь помочь Корнилову, однажды попросил Митрохина:
— Митрохин! Ты бы показал Петру Николаевичу, да и всем нам свое обращение. Которое газета напечатала. Ты мне рассказывал, помнишь?
Вот тут Митрохин воссиял, оживился, торопливо расстегнул пиджак, из пиджака достал потрепанный бумажник, из бумажника тоже потрепанную и засаленную газетную вырезку и протянул было ее Корнилову, но передумал и громко, с радостным и даже с боевым выражением в голосе и на лице прочел ее всю, от начала до конца:
— «Открытое к сознательным гражданам.
Миллионы русских людей темны, но не по природной темноте своей, а исключительно потому, что неграмотность, бельмо старого режима, мешает им увидеть действительный свет жизни. Может ли на это без сожаления смотреть сознательный русский гражданин? Что-то внутри меня говорит: нет, так дальше нельзя оставлять и что долг каждого из нас, кто бы он ни был и что бы он ни работал, пойти на борьбу с этим злом неграмотности. Но ведь стыдно как-то даже только об этом говорить, но ничего не сделать.
В силу этого я принимаю на себя добровольный налог, невзирая ни на какие работы и обязанности, возложенные на меня службой и хозяйством, и где бы я ни находился, делать из неграмотных грамотных в размере шести человек в год. Обязательность выполнения настоящего моего налога должна быть для меня священной, и я должен быть объявлен преступником, если этого задания не выполню. Приглашаю вас всех, сознательные товарищи, проделать над собой то же самое.
Б. Д. Митрохин».
Очень удивился Корнилов этому письму, и в самом деле напечатанному, в самом деле в губернской газете!
Дальше — больше: выяснилось, что Митрохин был начальником семенихинского почтового отделения и почтальоном тоже был до тех пор, пока не опубликовал это письмо.
Оно было опубликовано, и соблазн одолел Митрохина, до той поры служившего по почтовому ведомству честно-безупречно при всех и всяческих властях и режимах, но тут он не доставил подписчикам ни одного номера газеты, все номера со своим письмом присвоил!
Затем отклики последовали на «Письмо», сознательные граждане «проделывали над собой то же самое», брали обязательства «делать из неграмотных грамотных» в размере двух-трех, а кто и десяти человек в год, и номера газеты, публиковавшей эти отклики и поступающей семенихинским подписчикам, постигала та же судьба.
Затем Митрохин был снят с должности за «несознательное превышение служебных обязанностей».
Однако дело своей жизни Митрохин сделал, и вот он жил этим делом в непоколебимой истине своего существования, которая называлась «ликбез» — то есть ликвидация безграмотности.