Последние километры(Роман)
Шрифт:
Галя шла медленно. Вещевые мешки, особенно тот, который с гостинцами для Самсоновых, врезались в плечи.
Натренированное ухо следило за воздухом — фронтовая привычка. Но небо было спокойно, в нем еле заметно покачивались аэростаты заграждения. Но вот неподалеку от площади Маяковского прохожие вдруг засуетились, началась толчея, как во время воздушной тревоги. Чтобы сориентироваться в обстановке, Галина опустила свою ношу на ступеньки крыльца невысокого старомодного здания и прислушалась. Нет, это не тревога!
Вооруженные автоматами конвоиры вели пленных фашистов.
Не только разношерстная толпа, в оцепенении застывшая по обочинам улицы, но и она, фронтовичка, впервые в жизни видела такое множество фрицев. Длинная немая колонна двигалась понурым позорным маршем, который отнюдь не напоминал тех напыщенных парадов из трофейной кинохроники, которые сержант Мартынова видела на экране полевой кинопередвижки. Безликие, худые и грязные, в обшарпанных, измятых, заляпанных грязью шинелях, в изорванных кожанках, с наброшенными на плечи замусоленными одеялами. Вот вам и высшая арийская раса!
Прошел час, полтора, два. А колонна двигалась без конца и края, будто что-то фантастическое, нереальное… Утомленная, измученная длинной дорогой, Галина присела на вещевой мешок, другой зажала в руке и сидела так с закрытыми глазами. Однообразный шорох изорванных сапожищ по истолченному снегу доносился до ее ушей, будто из очень далеких воспоминаний.
…Тамара Денисовна доставала из вещевого мешка подарки: металлические банки с американским колбасным фаршем, жестянки с консервированными черешнями — трофей из Обервальде, — плиточки французского шоколада, продолговатые блоки чайного печенья, квадратики пищевых концентратов, хрустящие синие пачки рафинада. Нашлись в мешке еще и изюм, урюк, инжир и другие деликатесы, присланные на фронт из Закавказья и Средней Азии.
Бледные губы Тамары Денисовны, к которым давно не прикасалась помада, плотно стиснуты, а из небольших серых глаз скатывались слезы, оставляя на щеках мокрые полоски.
Рядом стояла, словно в оцепенении, Валентина. В глазах ее, похожих на материнские, была боль, но Валентина не плакала.
Выложив продукты на стол, Самсонова присела на стул, вытерла платочком слезы.
— Спасибо… — тихо обронила она. — Спасибо, что не забываете.
Снова взяла в руки прочитанное уже перед этим письмо от командования, пробежала его глазами и отдала дочери.
— Спрячь, Валя. — И уже к Мартыновой: — Вы не откажетесь переночевать у нас?
Галина молча кивнула в знак согласия. Так и осталась она временно на Садово-Каретной.
На следующий день она написала два письма: коротенькое — в Кременчуг и пространное, обстоятельное, — на полевую почту. Вдвоем с Валентиной отправились на Центральный телеграф, надеясь, что оттуда письма пойдут скорее, чем из обыкновенного почтового ящика.
Знакомая площадь Маяковского. Ветер разорвал пелену туч, и город озарили косые солнечные лучи.
— Как много солнышка! — невольно вырвалось у Галины.
— Тебя это удивляет? — спросила Валя. — Разве на фронте нет солнца?
— Конечно, есть… Но мы… мы не любим
— Почему?
— Воздушная опасность.
— Ах, вот оно что!
Валентина не совсем понимала новую подругу. Воздушная опасность на протяжении одного-двух лет угрожала и Москве, но преимущественно ночью, когда солнца не бывает. Чтобы появиться над городом, вражеским эскадрильям нужно преодолеть заграждения могучей противовоздушной обороны, а этого им никогда так и не удалось сделать. Если же и прорывались, то лишь отдельные самолеты, сбрасывавшие бомбы торопливо, наугад.
— А что ты думаешь, глядя на солнце? — спросила Мартынова.
— Думаю о том, что мой отец уже никогда его не увидит. — И объяснила: — Он был солнцепоклонником. Помню, с малых лет, куда бы нас ни забросила судьба, а семьям военнослужащих часто приходилось менять местожительство, отец огораживал в летние дни домашний солярий и заставлял нас, особенно утром, загорать под ультрафиолетовыми лучами. Это я сейчас такая бледная, а в детстве совсем другим был цвет лица…
— Я тоже любила солнце, — призналась Галина. — Ведь у нас Днипро, пляж, песчаный, золотой, чудо! Но на фронте никто не любит солнце. При солнечной погоде непременно бомбят…
— Москву тоже бомбили, — сказала Валя с таким оттенком, будто была рада, что тоже испытала фронтовые невзгоды.
— Что-то не видно, — оглянулась вокруг Мартынова. — Все дома целы.
— Это здесь целы. А в других местах, например на Арбате, по-другому выглядит: театр Вахтангова начисто был сметен с лица земли. А на окраинах часто горело, я сама видела. С крыши нашего дома далеко видно.
— Охота тебе на крышу лазить.
— А как же! Мы ведь противовоздушную вахту несли. И я, и мать. Ты, наверное, думаешь, что мы тут потихоньку прозябали? Видела бы, как ночью, под рев сирен, рыщут по небу прожектора, как сыплются подлые «зажигалки», только успевай подбирать и тушить их. Не один дом сгорел бы, если бы не было вахты.
Слушая подругу, с любопытством оглядывая улицы Москвы, Галина всеми своими помыслами была на Одере. Виделся ей тяжелый танковый бой, пылающие «коробки», Петрусь в копоти и ссадинах (лишь бы только не раны), потом она снова вслушалась в горестное повествование Валентины и сказала:
— Да, всем досталось в эту проклятую войну… Ты учишься или работаешь?
— Учусь, — извиняющимся тоном ответила Самсонова. — В консерватории на дирижерском факультете.
— Ого!
Еще одну площадь миновали, поравнялись с памятником Пушкину.
— Вон там, — Валя рукой указала вниз, за памятник, — Арбат. Там упала бомба.
Так сержант Мартынова, прибывшая со станции Ченстохов в Москву, постепенно включалась в будни тыловой жизни…
Вот и Центральный телеграф — глыбистое здание, расположенное на углу широченной улицы и узкого переулка, запруженного пикапами и грузовиками. На эти машины грузили связки газет, обшитые мешковиной посылки, бумажные мешки с письмами.
Галя и тут не доверилась синенькому ящичку. Вошла в помещение, где стояли высокие деревянные ящики со специальным отверстием для писем и государственным гербом.