«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:
Или – заявления известнейших писателей. А. Толстого, Ю. Оле-ши, К. Федина, в особенности Н. Тихонова, утверждающего, что «все писатели единодушно требуют поголовного расстрела мерзавцев».
Что это все такое? Было ли когда-нибудь что-либо подобное в истории? Повторится ли? Будто нарочно тут же рядом статьи о Пушкине – и цитаты о «милости к падшим» и о «железном веке», со спокойными красноречивыми указаниями, что «только мы являемся его наследниками», ибо, видите ли, мы «утверждаем реализм»… Повторяю: люди сейчас ко всему привыкли, ко всему привыкают, и в состоянии какого-то умственного оцепенения мы бываем готовы – что скрывать! – спорить о «реализме» и о том, действительно ли Лавренев, например, идет по пушкинской линии. Но иногда случается очнуться – будто в сумасшедшем доме.
Есть в каких-то воспоминаниях о Михайловском такой рассказ. Для какого-то сборника нужна была статья о свободе слова. К Михайловскому обратились с просьбой дать ее. Он ответил согласием, но оказался в крайнем затруднении, когда сел ее писать… Вопрос был для него слишком ясен, слишком бесспорен и элементарен! Он не знал, с чего начать, он растерял элементарные доводы и доказательства. Он привык размышлять о разветвлениях темы, но забыл ее сущность, ее основные положения.
Приблизительно с той же растерянностью читаем мы московские речи и поэмы. С чего начать? Всякие вторичные или третичные возражения неуместны, смешны, а в наш «жестокий век» дорожки к нужным здесь словам безнадежно затоптаны! Да и неловко рядовому писателю или журналисту произносить слишком громкие слова, будто корча из себя какого-то Льва Толстого, будто ты тоже «не можешь молчать»! Но как жаль, что нет сейчас у нас Толстого или хотя бы Бьернсона, писателя с мировым моральным престижем, с мировым резонансом, – как жаль, что такой человек, как Ромэн Роллан на этом экзамене провалился и, вместо того чтобы, ни с чем не считаясь, ни на что не оглядываясь, следовать великому толстовскому жизненному правилу «fais ce que doit, advienne que pourra», тоже разделяет «справедливое негодование» своих московских собратьев. Роллан – слабоватый, сомнительный художник… Но по закваске своей, по духовному своему строю, он мог, казалось бы, сыграть роль «мировой совести». К сожалению, выяснилось, что она ему не по плечу.
У нас здесь на днях был вечер, посвященный вопросу о смертной казни, вечер, навеянный, конечно, впечатлениями от московских событий. На собрании этом зашла речь о старинной, но в своем роде незабываемой, безгранично-ханжеской статье Жуковского, который желал из законного убийства человека человеком сделать «акт христианской любви» и «трогательное зрелище», для чего рекомендовал пение псалмов и священные процессии. Многие возражали против упреков сладкогласному и нежному поэту. Действительно, не устарел ли самый вопрос? Стоит ли поднимать разговоры о смертной казни теперь, когда мир, по словам другого поэта, «захлебнулся в крови»? Что значат отдельные убийства, когда гибнут сотни, тысячи, миллионы, когда у всех в памяти одна война, и у всех в предчувствии другая, едва ли не более страшная?
Кто станет на такую точку зрения – сделается безотчетным сообщником всех «голосующих за смерть». Ибо – ничего не устарело в таком деле. Вопрос так же остер, так же насущен, как был всегда, – и, может быть, нужнее всего для нашей эпохи именно верность религиозным и общественным традициям, в такой долгой борьбе, в таком многовековом нравственном вдохновении созданным! Лавренев ужасен, но виноват и Жуковский, какие бы смягчающие обстоятельства ни действовали в его пользу, какая бы ни была между обоими пропасть. Один отвечает за другого.
Разница, однако, в том, что лирически-лицемерные размышления первого читала и смаковала избранная публика, те «немногие», для которых он писал свои прелестные (в самом деле – прелестные) стихи. А у Лавренева или Безыменского несметная аудитория – и нельзя исчислить, нельзя еще определить всей реакционности в истинном, глубоком смысле слова – их работы в качестве инженеров, пусть они и взывают к сочувствию всего «передового человечества». Отсюда-то и тревога. Кто будет восстанавливать разрушенное? С чем этим труженикам придется встретиться? Все ли надо будет начинать с основания?
<«Наследие Пушкина и коммунизм» и «А. С. Пушкин» В. Кирпотина. – «Пушкин и Толстой» Б. Эйхенбаума. – «О Пушкине» А. Бема>
I
Среди советских истолкователей Пушкина последнее время самое видное, самое «руководящее» место занял В. Кирпотин. Не как пушкинист в обычном смысле слова, а именно как истолкователь. К юбилейным дням особенно остро чувствовалась потребность объяснить, почему и за что Пушкина чествует «страна, правительство, партия». Правда, теперь вообще мода на уважение к прошлому и к национальным героям до Владимира Красное Солнышко включительно, но по поводу Пушкина за революционные годы столько было сказано двусмысленного и соблазнительного, что навести порядок стало необходимо. Еще недавно Д. Мирский печатно упрекал поэта в «лакействе», к возмущению Вересаева и Чулкова. Другие, наоборот, приписывали Пушкину взгляды рядового члена ЦК большевистской партии, вызывая недоумение читателей, доверчиво принимающихся искать подтверждения таким теориям в пушкинском тексте… Кирпотин принял на себя роль посредника, примирителя, глашатая официально установленной точки зрения на Пушкина, точки зрения враждебной к «безответственным наскокам на память поэта» и «вульгарному социологизму». На недавнем собрании в редакции журнала «Октябрь» зашла даже речь о преждевременной канонизации взглядов Кирпотина. Показательно, что такой вопрос был поднят: следовательно, для него нашлись какие-то основания.
Кирпотин выпустил две книги: «Наследие Пушкина и коммунизм», и другую, более популярную, «Александр Сергеевич Пушкин». Особенно любопытна вторая, предназначенная для широких масс.
В ней много места занимает биография поэта, составленная с неизбежными упоминаниями о «коронованном развратнике» и со столь же неизбежными красотами в духе партийной агитационной печати: «твердолобый Меттерних», «раззолоченная сволочь» и т. д. Книга о Пушкине начинается словами:
– Владимир Ильич Ленин говорил…
Этим и определяется, в сущности, ее стиль. В биографическом очерке кое-что очень спорно. Кирпотин рассказывает о драме, окончившейся смертью поэта, с такой уверенностью, будто в ней решительно все ему открыто и известно. Он знает, кто написал анонимный пасквиль: он знает, к кому особенно ревновал Пушкин; знает, что думал Геккерен, – заставляя порой вспомнить слова Паскаля о том, что «с убылью знаний убывают и сомнения». Действительно, ученейшие знатоки вопроса сходятся в том, что некоторая доля загадочности в деле смерти Пушкина для историка неустранима. Кирпотин к колебаниям не склонен. В предлагаемой им версии все ясно и отчетливо до мелочей.
Конец ознакомительного фрагмента.