«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:
Сейчас, в последние год-два, в России многое изменяется. Сейчас на самых верхах, в Кремле, власть склонна как будто смягчить директивы. Но открыто, откровенно, твердо она в этом не признается. Лозунги остаются те же, на словах – все по-прежнему. И для литературы, на прежнем отрезке времени, характерна крайняя растерянность: она боится быть в революционном смысле «plus royaliste que le roi», но при этом не находит прямых указаний для перемены курса. То произойдет неприятность с Демьяном – многолетним другом Ленина, непочтительно обошедшимся с Ильей Муромцем и Владимиром Красное Солнышко; то окруженная ореолом непогрешимости «Правда» обрушится на другого «головотяпа» за «недооценку дворянско-помещичьей культуры»… Чудеса, чудеса! Однако, невзирая ни на какие метаморфозы,
«Одиночество» – роман малоизвестного молодого беллетриста Н. Вирта (или Вирты – если имя его склонять); произведение, встреченное единодушными восторгами московской критики. Не было в советской печати ни одного отрицательного отзыва о нем. Рецензенты вспоминают дебют Фадеева – знаменитый «Разгром», и утверждают, что Вирта не только выдерживает сравнение, но и выигрывает от него.
В особую заслугу Ник. Вирте ставится разработка образа «классового врага» – деревенского кулака Петра Ивановича Сторожева. Образ «развернут», по любимому советскому выражению. Линия соблюдена – однако показан действительно живой человек, а не белогвардейский истукан.
Исключительный успех «Одиночества» объясняется, вероятно, не только этим. В книге ярко и живо воспроизведена эпоха гражданской войны, а теперь, в буднях затянувшегося строительства, эпоха эта окутывается уже «дымкой романтизма» и своего рода «вы, нынешние, ну-тка». Дух гражданской войны взволновал читателей во «Всадниках» Ю. Яновского – «Одиночество» слабее, во всяком случае, прозаичнее, но и оно выделяется среди романов о чугуне или партийных неполадках в городе Энске диким майн-ридовским или джек-лондонским духом, приправленным к тому же «политической осмысленностью». Приятное тут соединено с полезным: идеологическая благонадежность с приключениями.
Достоин внимания Петр Иванович Сторожев.
Автор «Одиночества» отнюдь не отступил от традиции: кулак у него однотонен и никакой человечностью не грешит. Ничего, кроме ненависти и отвращения, вызвать он не может, и по части того «топлива», о котором говорил Луначарский, все у Вирты обстоит вполне благополучно. Новшество и усовершенствование только в том, что Петр Иванович Сторожев способен размышлять, чувствовать, радоваться, негодовать, как и его благородные противники, – хотя и направлены у него все мысли и порывы к единой дьявольской цели. Даже такая скромная реформа на пути к «шекспиризации» оценена как завоевание. Мелодрама усложнена, замыслы злодея не всегда сразу ясны, – надо радоваться и этому. О, злодей остается злодеем, и, во избежание кривотолков, автор заставляет его на последней странице всадить нож в спину красноармейцу Леньке и уйти от казни. А Ленька – воспитанник Сторожева, чуть ли не сын ему… Злодей спасается от праведного суда, читатель же скрежещет зубами: «топливо» не оставляет желать ничего лучшего. Контрреволюционные дегенераты из «Чапаева» по сравнению с ним – сущая чепуха. Тут дан враг, как говорится, «полнокровный» – и тем более действенный.
Смешно было бы обольщаться: реализм «Одиночества» условен по-прежнему. Петр Иванович Сторожев декоративен, живописен, но творческий метод автора не обещает других удач. Барьеры не опрокинуты, Шекспир еще за тридевять земель. Вместо грошовой пружинки пущен в ход довольно сложный механизм, но правдоподобие не искупает отсутствия правды. Логика романа не вытекает из его развития, а навязана ему извне.
Книгу все-таки прочесть стоит. Вирта – человек далеко не бездарный. Мысли и возражения, вызываемые «Одиночеством», относятся не к нему лично – а ко всей, или почти
Лирический беспорядок
Чем вызвано охлаждение читателей к стихам?
Самый факт – несомненен. Никто не станет его отрицать. Каждому из современных критиков (лучше было бы выразиться «литературоведов», как говорят сейчас в России, – если бы слово не было так неуклюже!) приходилось, конечно, на эту тему размышлять, писать… Существуют общие причины, связанные с настроениями эпохи, с условиями социальными или культурными. Но очевидны рядом с ними и какие-то ограниченные, «внутри-поэтические» причины, препятствующие чтению – или, во всяком случае, отбивающие к нему охоту.
Классическое, тысячи раз слышанное заявление: «почему, скажите, я Пушкина и Лермонтова понимаю, а такого-то или такую-то не понимаю?» – обычно тут же разрешается в том смысле, что Пушкин и Лермонтов были гениями, а такой-то и такая-то бездарности. Гений же, как известно, это – простота, свет, ясность. У гения здоровые мысли и чувства, яркое вдохновение – не то что у теперешних неврастеников, высасывающих поэзию из пальца и, за неимением фантазии и страсти, ищущих каких-то загадочных словосочетаний.
Допустим. Не будем для простоты дела спорить сейчас ни насчет свойств гениальности, ни об оскудении талантов в наше время… Но нельзя же все-таки ссылаться только на это! В России, например, все твердят о расцвете творчества и о небывалом расширении горизонтов, а поэзия – поскольку она не подделывается под нео-народный жанр – остается темной, как будто оправдывая упреки торопливых читателей в бессмысленности. Советским инженерам, врачам, ученым, служащим рекомендуется теперь следить за «изящной литературой».
Каждый инженер или врач в СССР слышал, что лучший советский поэт – Пастернак. Придет деловой человек с работы, захочет «культурно отдохнуть», возьмет томик лучшего поэта в намерении насладиться гармонией звуков и благородством порывов – и через пять минут бросит книгу. Это не отдых, это каторга! Помилуйте, от читателя требуют усилия, труда! Каждая строчка – вроде ребуса… Если инженер действительно искал поэтических эмоций, он, вероятно, достанет с полки что-нибудь старинное, испытанное. А то можно сразиться и в винт – чего же лучше, в самом деле!
Во всякой размолвке, во всякой ссоре – виноваты обе стороны. Обыватель обывателем – есть грехи и на совести поэзии! Один из них, кажется, особенно способствовал размолвке. Не настаиваю на слове «грех», не будучи уверен, что ошибка произошла по чьей-либо слабости. Возможно, что она предрешена была общим развитием лирического стиля. Минуя причины, остановимся сейчас лишь на следствиях.
Передо мной – сборник стихов Анны Присмановой «Тень и тело». Небольшая книжка эта произвела впечатление в наших здешних литературных кругах – и вызвала разноречивые толки. Дарование автора очевидно. Еще заметнее в стихах Присмановой добротность «фактуры», крепость и прочность выделки. Блок называл свои стихи «малословесными» – и сейчас его творческие принципы господствуют у большинства эмигрантских поэтов, приводя порой к формальной небрежности и беспечности. Присманова ближе к брюсовским требованиям. Ее стихи возникают из игры образов и слов – и никогда не опускаются до рифмованного декларирования хороших чувств, нередко в наши дни выдаваемого и принимаемого за поэзию. Книжке, может быть, недостает прелести, автор настолько утомился, что у него уже не хватило силы снять со своей работы швы, стереть с лица пот… Но такое «изнеможение над тетрадью» освящено в прошлом великими именами – и опрометчиво было бы делать его предметом упрека. Баратынского в нашей критике сравнивали с Языковым, а позднее с Фетом, подчеркивая в этих сопоставлениях его бескрылый сальеризм, Бодлера сравнивали с Мюссе, как труженика с истинным певцом и артистом, – теперь обо всем этом досадно и вспомнить! «Божья милость» не всегда лежит именно на тех, кто на нее претендует.