«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:
Казалось бы, настойчивость – признак творческого призвания. На деле, однако, это далеко не всегда так, – и нередко вместо «неудержимой силы вдохновения» в выходящих у нас сборниках стихов видны лишь слабые, чахлые его ростки… Хорошо все-таки, что сборники выходят. Без них окончательно исчезла бы та литературная «атмосфера», вне которой дарованию трудно развиться. Как это на первый взгляд ни странно, Икс скорее станет настоящим поэтом, если вокруг него Игреки и Зеты тоже пишут стихи и работают над ними, чем если бы он был предоставлен самому себе, находясь будто на необитаемом острове. «Ты царь – живи один». Может быть, это и так. Но стать царем одному – нельзя.
Есть ли среди авторов тех книг, которые сейчас передо мной лежат, настоящие поэты, угадываемые хотя бы сквозь неполные неудачи, поиски, срывы, нащупывания своего стиля? Признаюсь, в этом я не уверен. Проблески
Эмилия Чегринцева находится в плену «имажинизма». Она, по-видимому, убеждена, что поэзия рождается исключительно из образов, и поэтому не хочет сочинить ни строки, где предметы или чувства были бы названы и определены прямо.
Поэтесса, как и прочие смертные, идет, например, утром умываться. Но разве язык богов совместим с такой низменной прозой? Поэтесса считает нужным сказать, что у нее
…вода змеиным оборотомСмоет с плеч тугие крылья снов.На улице стоит густой туман. Прохожих не видно. Поэтесса сообщает, что
…жевал туманОтяжелевших пешеходов.Правильность или нелепость всякой метафоры проверяется лучше всего возможностью ее развития. Если туман может что-то жевать, то, очевидно, у него должны быть зубы! А если согласиться, что у тумана зубов нет, то, почему, собственно говоря, не сказать, что туман не жевал, а скрывал пешеходов? Неужели потребность к красивости у нас так сильна, что необходимыми кажутся словесные побрякушки вроде таких «образов»? Неужели вера во внутреннюю энергию стиха и в его ритм у поэта так слаба, что никаких надежд с ними он не связывает? Поэзия начинается с того момента, когда становится необъяснимым, почему это поэзия. Приглашение полюбоваться внешними общедоступными красотами рано или поздно встречает ответный отказ, ибо нельзя же этой забавой долго обольщаться, нельзя же выдавать камень за хлеб. Кое-где у Чегринцевой заметно остроумие, находчивость, фантазия. Кое-где – например, в «Вальсе» – чувствуется лиризм. Но, вероятно, способности ее развернутся полностью не в этой области, которую она сейчас облюбовала.
Почти то же самое можно сказать о Михаиле Горлине («Путешествия»). В его сборнике есть какая-то шаловливость, напускная рассеянность, стилизованный скептицизм. Он, как говорится, «владеет словом». Но не владеет стихом – и не знает, в чем секрет такой власти. Эмилия Чегринцева в этом отношении все-таки увереннее его, – а если их обоих что-либо по существу и роднит, то главным образом склонность к сказочности и нарядности, окрашивающей в детски-розовые тона даже печальные любовные признания.
Е. Базилевская, мне кажется, – больше поэт. Некоторая наивность ее стихотворной «фактуры» порой даже привлекательна рядом с безлично-модернистическими приемами других:
Под двадцатью сегодня ртуть.Все небо нежно золотится.На волю манит лыжный путь,Но тело холода боится.Сижу с работой у огня.Струя тепла ласкает плечи,А рыжий сеттер на меняГлядит совсем по-человечьи.«Ступай на место, милый Том,И не грусти о невозможном».Он машет вежливо хвостомИРазумеется, это могло бы оказаться напечатанным в приложениях к «Ниве» за 1910 год. Но стройность и скромность этих строф дает все-таки удовлетворение. Красноречию Базилевской надо было бы еще «сломать шею» – по совету Верлена, – но после такой операции от него по крайней мере что-нибудь останется. Базилевской есть что обтачивать, над чем трудиться: впечатление это складывается потому, что у нее заметно ощущение связи творчества с жизнью. Ее стихи отвечают определенному, своеобразному складу сознания, они движутся в соответствии с ним и не напоминают заводные игрушки, до которых авторам нет больше дела, едва только заведена пружина.
1937
Страдания ума
Скудость нашего здешнего книжного рынка заставляет относиться с особым вниманием к библиографическому отделу советских журналов.
Что говорить, – лучше было бы лично просматривать «новинки», не полагаясь на чужие отзывы! Но из сорока или пятидесяти книг мы получаем здесь одну. Личный выбор того, что в бесконечном литературном потоке представляет какую-нибудь ценность – невозможен. Приходится вчитываться в рецензии – и догадываться сквозь условные московские восторги и условную брань, стоит ли данную книгу выписать или не стоит.
Ошибки при этом неизбежны. Нам становится известна лишь часть их, – т. е. случай, когда выясняется, что книга не интересна. К сожалению, мы не знаем, сколько пропустили, сколько не заметили произведений, показавшихся с чужих слов никчемными, бледными, а на деле – заслуживающих знакомства и разбора.
В советских рецензиях важны не комплименты или насмешки сами по себе, – важно то, за что и как хвалят, за что и как бранят. Именно оттенок одобрения или осуждения дает основания для заочного диагноза. Нелепо было бы считать – как это иногда со лживой наивностью утверждают в Москве, – что всякое тамошнее литературное «достижение» нас раздражает и отталкивает, а, наоборот, всякий срыв – интересует. Но не менее нелепо и думать, что за казенными дифирамбистами или прокурорами можно следовать с доверчивой слепотой. В вопросах стиля в чисто художественных оценках нередко случается соглашаться, – именно по сознанию бессмысленности противоречия «во что бы то ни стало». Позиция Кирпотиных и Гронских, непоколебимо провозглашающих (едва ли непоколебимо верящих!), что если, «по мнению классового врага», а есть а, то значит а есть б, – позиция эта слишком глупа, чтобы явилась охота к подражанию (да и где теперь эти «классовые враги», что осталось от этих туповато-злобных формул, претендовавших еще недавно на абсолютную, широчайшую непреложность и почти при всех столкновениях с жизнью так явственно обнаруживших свою несостоятельность?). Но когда, например, критика разносит, «распекает» какого-либо автора за расхождения или хотя бы только проверку официально-господствующей мудрости, за попытку внести диссонанс в умилительно-стройный хор литературных голосов, – внимание настораживается и почти никогда не бывает обмануто. Если даже невелик талант, налицо смелость, самостоятельность, готовность к отказу от выгодного и соблазнительного включения в число беллетристов-сановников ради самого принципа творчества. Пусть такой человек и окажется, при ближайшем рассмотрении, не менее стойким коммунистом, чем его собратья. Он все же может быть и настоящим писателем, а не только исполнителем высших предначертаний, хотя бы и блестяще одаренным.
Сергея Буданцева бранят в советской печати давно и дружно. Ему не дают ходу. Его очень неохотно печатают. Появление сборника его повестей и рассказов «Избранное» встречено упреками по адресу издательства, выпустившего эту книгу будто бы лишь «по пренебрежению к читателю». В «Литературной газете» помещена статья о Буданцеве под выразительным названием «Непристойный сумбур». Рецензентка Б. Брайнина рвет и мечет, настолько ей показалась возмутительной эта «антихудожественная, скучная и претенциозная галиматья».