Последний человек
Шрифт:
— Неужели, — вскричал он, — мне суждено вечно быть игрушкой судьбы? Неужели человек, штурмующий небо, должен вечно быть жертвой двуногих пресмыкающихся? Если бы я, как ты, Лайонел, имел впереди долгую жизнь, целую вереницу дней, освещенных любовью, утонченными наслаждениями и новыми надеждами, я мог бы уступить, сломать свой генеральский жезл и искать отдыха на полянах Виндзора. Но мне предстоит умереть — не перебивай меня, — да, я скоро умру. Уйду с земли, от всех ее обитателей, от любимых мест моей юности, от моих добрых друзей, от любви Пердиты, единственной моей возлюбленной. Так решила судьба! Так повелел Верховный Правитель, чье решение непреложно, и я ему подчинюсь. Но потерять все — вместе с любовью и жизнью потерять также и славу! Нет, этому не бывать!
Не станет меня, а через несколько кратких
Из своей темницы в этом городе я кричал ему: скоро я стану твоим повелителем. Когда Эвадна предрекла мне смерть, я думал, что на могиле моей буду назван Завоевателем Константинополя, и подавлял в себе страх. А сейчас я стою у поверженных стен и не решаюсь назвать себя победителем. Нет, так не будет! Разве Александр не спрыгнул со стены Оксидрака, чтобы указать своему оробевшему войску путь к победе, и не пошел один на ряды защитников города?152 Брошу и я вызов чуме, и, если даже никто не последует за мною, я водружу греческий флаг на куполе Святой Софии.
Перед таким волнением души доводы разума бесполезны. Напрасно говорил я ему, что зимние холода очистят зараженный воздух и вернут мужество грекам.
— Не говори мне о других временах года! — воскликнул он. — Я прожил свою последнюю зиму, и на моей могиле будет начертан нынешний год, две тысячи девяносто второй153. Я уже вижу, — продолжал он печально, — отвесный край, с которого ринусь в таинственную тьму будущей жизни. Я готов. Лишь бы оставить по себе столь яркий след, чтобы и худшие мои враги не смогли его затмить. Это мой долг перед Грецией, перед тобою, перед Пердитой, которой суждено меня пережить, и перед самим собою, жертвой собственного честолюбия.
Тут нас прервал слуга, доложивший, что в зале совета Раймонда ожидает его штаб. Меня Раймонд попросил проехать по лагерю, а затем сообщить, каков дух войска. Я был крайне взволнован событиями дня, а теперь взволнован еще более страстной речью Раймонда. Увы! Такова человеческая непоследовательность! Он обвинил греков в суеверии, а как тогда назвать его веру в предсказания Эвадны? Из дворца на Сладких Водах я вышел на равнину, где располагался лагерь, и застал там всеобщее смятение. Несколько матросов с наших кораблей принесли в лагерь свежие вести, попросту преувеличив то, что было уже известно. Толки о древних пророчествах и пугающие рассказы о целых местностях, опустошенных в нынешнем году чумою, встревожили солдат. Дисциплины уже не было и в помине — солдаты разбегались. Каждый человек, еще недавно бывший частью огромного целого, сделался тем, кем сотворила его при рода, и думал лишь о себе. Солдаты уходили сперва по одному, по двое, потом группами по нескольку человек, и теперь целые батальоны направлялись в сторону Македонии. Офицеры им не препятствовали.
Около полуночи я возвратился во дворец. Раймонда я застал одного; он казался спокойным, какими бывают после принятого решения. Спокойно выслушал он и мое известие о самороспуске армии, а затем сказал:
— Ты знаешь, Вернэ, о моем твердом решении не уходить отсюда, покуда Стамбул не объявлен нашим. Если мои люди не хотят следовать за мною, надо найти других, более смелых. Еще до рассвета ты доставишь вот эти депеши Карацце, а сам также попросишь его прислать мне военных моряков; если со мною останется хотя бы один полк, этого довольно. Пусть пришлет мне этот полк. А тебя я буду ждать обратно к полудню завтрашнего дня.
Это показалось мне едва ли удачным решением, однако я заверил Раймонда в своем повиновении и усердии. Я ушел, чтобы несколько часов отдохнуть. С рассветом я был готов и снаряжен для поездки, но медлил, желая попрощаться с Пердитой, и любовался из своего окна утренней зарей. Небо золотилось; усталая природа пробуждалась, чтобы еще один день страдать от зноя и жажды. Не было цветов, которые поднимали бы навстречу заре
,. — Ты еще здесь? — крикнул он. — Вот каково твое обещанное усердие!
— Прости, — сказал я, — но я уже отправляюсь.
— Нет, это ты меня прости, — ответил он. — Приказывать тебе я не вправе, но от твоей поездки и скорого возвращения зависит моя жизнь. Поспеши!
Он снова говорил спокойно, но лицо его было мрачным. Я хотел помедлить еще, чтобы посоветовать Пердите не спускать с него глаз, но не мог этого сделать в его присутствии. Предлогов для промедления у меня не было. Когда Раймонд повторил слова прощания, я пожал протянутую им руку — она была холодной и влажной.
— Берегите себя, милорд, — сказал я.
— Нет, — отозвалась Пердита, — это буду делать я. Возвращайся же поскорее, Лайонел.
Она прижалась к нему, а он рассеянно играл ее каштановыми локонами. Уходя, я дважды оборачивался — лишь затем, чтобы еще раз взглянуть на эту несравненную чету. Наконец тяжелым и медленным шагом я вышел из зала и сел на коня. Тут ко мне бросилась Клара и, обнимая мои колени, крикнула:
— Возвращайся скорее, милый дядюшка! Мне снятся такие страшные сны, а маме я боюсь их рассказывать. Не уезжай надолго!
Я уверил ее, что скоро вернусь, и с небольшим сопровождением поехал по равнине в сторону Мраморной башни.
Поручение я выполнил. Я явился к Карацце. Он был несколько удивлен, но сказал, что займется этим, однако потребуется время, а Раймонд велел мне вернуться к полудню. За столь короткое время сделать что-либо было невозможно. Нужно было либо оставаться до следующего дня, либо возвращаться и доложить генералу, как обстоит дело. Свой выбор я сделал быстро. Тревога и страх перед тем, что может случиться, сомнения относительно замыслов Раймонда побуждали меня вернуться немедля. Покинув Семь Башен154, я поехал в направлении Сладких Вод, но кружным путем, чтобы подняться на уже упомянутый холм, с которого виден город. Со мною была подзорная труба. Живописно окруженный вековыми стенами, Константинополь купался в лучах полуденного солнца. Сразу передо мной были Топ Капу, ворота, близ коих Мехмед пробил брешь в стене, через которую ворвался в город. Вокруг росли гигантские старые деревья. Возле ворот я различил движущуюся толпу и, горя любопытством, поднес к глазам подзорную трубу. Там был лорд Раймонд на коне в окружении нескольких офицеров; позади беспорядочно толпились солдаты и младшие офицеры, забывшие о дисциплине и бросившие оружие; не звучала музыка, не видно было знамен, кроме одного, которое держал сам Раймонд, указывавший им на городские ворота. Все окружавшие его отступили. Сделав гневный жест, он спрыгнул с коня, взял топорик, висевший на луке его седла, и подошел к воротам, явно намереваясь проломить их. Несколько человек поспешили к нему на помощь; их становилось все больше, и под их ударами препятствие было устранено, ворота и опускная решетка сломаны. Перед ними лежала широкая, залитая солнцем дорога, ведущая к самому сердцу города.
Люди попятились назад, словно испугавшись того, что сделали, и ожидая, что оттуда выйдет к нам некий Могущественный Призрак, оскорбленный и разгневанный155. Раймонд вскочил на коня, взял знамя и стал что-то говорить.
Слов я слышать не мог, однако по жестам его понял, что он страстно убеждал толпу следовать за ним и помогать ему, но, слушая его, она отступала назад. Теперь, как я угадывал, слова его наполнились негодованием и презрением; отвернувшись от своей трусливой свиты, он поехал к воротам один. Даже конь Раймонда попятился от рокового входа, а его верный пес, казалось, умоляя, лег у хозяина на дороге, но тот всадил шпоры в бока коня и, миновав ворота, поскакал по широкой и пустынной дороге.