Последний человек
Шрифт:
Я не уставал в своих хлопотах; скоро я покинул Афины и присоединился к армии, находившейся во Фракии, в городе Кишан128. Подкупом, угрозами и хитростями мы выведали, что Раймонд жив, что он в плену, содержится в самых суровых условиях и подвергается пыткам. Чтобы освободить его, мы пустили в ход все средства, всё, что могли сделать деньги и дипломатия.
Прирожденная нетерпеливость моей сестры усиливалась ее раскаянием и угрызениями совести. Сама красота Греции в весеннюю пору лишь умножала терзания Пердиты. Несказанная красота земли в одеянии из цветов, ласковое солнце и прохладная тень, мелодическое пение птиц, величавые леса, великолепные мраморные руины, сияние звезд в ночном небе — сочетание всего, что есть прекрасного и сладостного для чувств в этой несравненной стране, обостряя чувствительность всего существа моей сестры, лишь увеличивало ее страдания. Она считала каждый долгий час; каждая ее мысль вела к двум словам: «Он страдает». Она отказывалась от пищи; лежала на голой земле; воспроизводя на себе его муки, она пыталась
Сейчас запоздалые сожаления терзали ее сердце. Она винила себя за отъезд Раймонда в Грецию, за опасности, которым он подвергался, за его пленение. Она представляла себе его томительное одиночество; вспоминала, с какой радостью он в былые дни делился с ней своими надеждами, как бывал благодарен за ее участие в его трудах и заботах. Она вспоминала, как часто он говорил, что одиночество кажется ему наихудшим из всех зол, а смерть более всего пугает одиночеством в могиле.
«Моя любимая, — говорил он тогда, — спасает меня от этих страхов. Неразлучный с нею, любимый ею, я никогда больше не окажусь одиноким. Даже если я умру прежде тебя, моя Пердита, прошу тебя сохранять мой прах, пока с ним не смешается твой. Для того, кто не является материалистом, это глупая причуда; и все же мне кажется, что и во тьме могилы я почувствую, как мой прах смешается с твоим и не будет одинок».
Когда она питала к нему злобу, эти его слова вспоминались ей с горечью и презрением; когда смягчилась, они лишили ее сна и не давали покоя.
Так прошло два месяца, и мы наконец добились обещания, что Раймонд будет освобожден. Пребывание в тюрьме подточило его здоровье; турки боялись, что, если он умрет у них в плену, английское правительство осуществит свои угрозы; выздоровление Раймонда казалось им невозможным, и они спешили выдать умирающего, охотно предоставляя нам совершение погребального обряда.
В Афины его привезли из Консганшнополя морем. Благоприятный для этого ветер так сильно дул к берегу, что мы не могли, как сперва намеревались, встретить нашего друга еще в пути. Жаждавшие вестей о нем осаждали сторожевую башню Афин; все пристально вглядывались в каждый парус. Наконец первого мая показался на горизонте величавый фрегат, везший сокровище более драгоценное, чем все богатства Мексики, которые когда-либо поглощались разгневанным океаном или благополучно доставлялись по его спокойным волнам, чтобы обогатить испанских королей. На рассвете фрегат направился к берегу и, видимо, должен был стать на якорь в пяти милях от него. Весть эта тотчас распространилась по городу, и все население мимо виноградников, оливковых рощ и смоковниц устремилось к гавани Пирея130. Шумная радость толпы, яркие цвета одежд, движение экипажей, марширующие солдаты, колыхание знамен и звуки военной музыки — все это усиливало наше радостное волнение. А вокруг, в величавом покое, высились памятники древних времен. Справа от нас возвышался Акрополь, свидетель тысячи перемен — древней славы, турецкого владычества и возвращения дорого купленной свободы; там и тут виднелись гробницы, увитые вечно юной растительностью; души славных усопших витали над своими могилами и видели в нашей многочисленности и нашем восторге воскрешение сцен, в которых они когда-то участвовали. Пердита и Клара ехали в закрытой карете; я сопровождал их верхом. Наконец мы добрались до гавани. На море вздымались волны; берег был запружен беспокойной толпой; задние ряды ее, напирая, толкали передние к самой воде, а те снова отступали, убегая от волн, с сердитым шумом разбивавшихся перед ними. В подзорную трубу я разглядел, что фрегат уже бросил якорь, опасаясь подходить ближе к подветренному берегу. С фрегата спустили шлюпку; я с тревогой увидел, что Раймонд не в силах покинуть борт сам; его спустили в портшезе, и он лег на дно шлюпки, закутанный в плащи.
Я спешился и кликнул матросам, сидевшим неподалеку в лодке, чтобы они подогнали ее и забрали меня. В ту же минуту Пердита вышла из кареты и схватила меня за руку.
— Возьми меня с собой! — крикнула она, вся дрожа; Клара прижималась к ней.
— Тебе не надо туда, — сказал я. — Море слишком неспокойно, и скоро он сам будет здесь; разве ты не видишь его лодку?
Тут причалила лодка, которую я подозвал; прежде чем я успел остановить ее, Пердита с помощью матросов уже оказалась в ней. Клара последовала за матерью. На выходе из внутренней гавани толпа проводила нас громкими кликами. Моя сестра, стоя на носу лодки, забросала вопросами одного из моряков, смотревшего в подзорную трубу; не чувствуя соленых брызг, не слыша ничего, она видела лишь малую точку над волнами, которая заметно приближалась. Наша лодка неслась со всей скоростью, какую могла развить благодаря усилиям шестерых гребцов. Стройные ряды солдат в живописных одеждах, ликующие звуки музыки, развеваемые ветром флаги, клики нетерпеливой толпы, вид увенчанного храмом утеса и беломраморных строений, сверкавших на солнце и четко рисовавшихся на темном фоне дальних гор, шум моря, плеск весел
Пердита уже не спрашивала ни о чем; она оперлась на мою руку, задыхаясь от волнения, слишком сильного, чтобы найгш выход в слезах. Наши гребцы подошли вплотную к другой лодке. Сестра собрала все свои силы и мужество; она перешагнула из одной лодки в другую и вдруг с криком бросилась к Раймонду, схватила его руку, прильнула к ней губами и дала волю слезам. Рассыпавшиеся волосы закрывали ее лицо.
Раймонд, встречая нас, немного приподнялся, но даже это далось ему с трудом. В бледном призраке со впалыми щеками и запавшими глазами можно ли было узнать возлюбленного Пердиты? Я в ужасе молчал, а он улыбнулся бедной женщине — и это была его прежняя улыбка. Солнечный луч, упав в темную долину, высвечивает там все прежде скрытое, и эта улыбка, та самая, с какой он впервые сказал Пердите слова любви, та, с какой он вступал в должность протектора, теперь, озарив его изменившиеся черты, убедила меня, что перед нами действительно Раймонд.
Он протянул мне другую руку; на обнажившемся запястье я заметил следы от наручных кандалов. Я слушал рыдания сестры и думал: как счастливы женщины, ведь они могут слезами и горячими поцелуями облегчить сердце, стесненное слишком сильным чувством. Мужчине мешают стыд и привычка сдерживаться. Много отдал бы я за то, чтобы, как в детские годы, прижать его к груди, целовать ему руки и плакать над ним. Я задыхался от избытка чувств, естественный выход которых нельзя было остановить: глаза мои налились слезами, я отвернулся, и слезы, бежавшие все сильнее, пролились в море. Едва ли стоило их стыдиться. Я видел, что растроганы даже грубые матросы, и лишь глаза Раймонда оставались сухими. Он лежал, погруженный в блаженный покой, который всегда чувствуют выздоравливающие, спокойно наслаждаясь свободой и соединением с той, кого обожал. Пердита наконец овладела собой, встала и оглянулась, ища Клару; девочка, не узнав отца, испугалась; не замеченная нами, она убежала на другой конец лодки, но по зову матери вернулась. Пердита подвела Клару к Раймонду, и первыми ее словами были:
— Любимый, обними нашего ребенка.
— Подойди ко мне, милая, — сказал отец. — Неужели ты не узнаешь меня?
Она узнала его голос и кинулась к нему в объятия, смущаясь и волнуясь.
Видя, насколько слаб Раймонд, я боялся, не повредит ли ему встреча с восторженной толпой. Но, заметив, как страшно он изменился, толпа стихла; умолкли музыка и приветственный шум; солдаты очистили проход, к которому подъехала карета. Его поместили туда, Пердита и Клара также вошли, и гвардейцы сомкнулись вокруг. По толпе прокатился неясный гул, подобный рокоту моря, и она расступилась перед каретой. Боясь громкими кликами повредить тому, кого они пришли приветствовать, люди лишь молча низко кланялись проезжавшей карете; она медленно покатала вдоль Пирея, мимо древних храмов и гробниц, под отвесным утесом. Шум волн остался позади; шум толпы временами возобновлялся, но уже приглушенный; и, хотя дома, храмы и общественные здания были украшены флагами и коврами, хотя вдоль улиц выстроились солдаты и собрались для приветствия тысячи жителей, всюду царило торжественное молчание. Солдаты брали на караул, знамена склонялись; не одна белая ручка махала флажком, пока ее обладательница тщетно пыталась разглядеть своего героя в глубине кареты, которая в сопровождении гвардейцев подъехала к отведенному для Раймонда дворцу.
Раймонд был слаб и истощен, но проявления внимания и любви к нему наполняли его гордой радостью. Внимание это могло даже вредить ему. Хотя народ и сдерживался, постоянный шум и суета вокруг дворца, фейерверки и частые выстрелы, проезжавшие экипажи и верховые задерживали выздоровление Раймонда. Поэтому мы на время переехали в Элевсин131, где покой и нежная забота с каждым днем возвращали силы нашему больному. Усердный уход Пердиты был главной причиной его скорого выздоровления, но немало способствовало этому и удовольствие, которое доставляло Раймонду выражение народной любви. Говорят же, что более всего мы любим тех, для кого много делаем. Раймонд сражался и побеждал ради афинян; ради них перенес лишения и плен; их благодарность глубоко его трогала, и он мысленно поклялся навсегда связать свою судьбу с народом, столь пылко к нему привязанным.
Общественные интересы всегда занимали в моей жизни немалое место. В ранней юности всё совершавшееся вокруг втягивало меня в свой водоворот. Теперь во мне произошла некая перемена. Я любил, надеялся, радовался; но было и нечто кроме этого. Я пытливо интересовался внутренней пружиной в действиях окружавших меня людей; я старался правильно прочесть их мысли и разгадать их сокровенную суть. Все события глубоко интересовали меня и складывались передо мною в картины. Каждому действующему лицу и каждому чувству я находил в них должное место. Эти умственные занятия часто помогали мне переносить огорчения и даже страдания. Они придавали нечто возвышенное тому, что в обнаженном виде могло вызывать отвращение; придавали живописность нищете и болезни и нередко спасали меня от отчаяния при самых печальных переменах. Эта моя способность, или инстинкт, пробудилась и теперь. Я наблюдал воскресшую любовь моей сестры, в Кларе видел робкое, но пылкое восхищение отцом, в Раймонде — жажду славы и приятное сознание любви к нему афинян. Вдумчиво читая эпгу живую книгу, я был менее удивлен, когда в ней открылась новая страница.