Последний из праведников
Шрифт:
— Дети мои, вот она, жизнь!
Иногда по воскресеньям Эрни ходил с дедом на собрания парижского Объединения выходцев из Земиоцка. В те времена оно насчитывало семнадцать членов, но маленькая комната всех не вмешала, и поэтому собрания частично проходили на лестничной площадке, а частично на улице. Что касается Эрни, то, будучи там в некотором смысле сбоку припека, он дальше лестничной площадки никогда не проходил. Пока дед важно заседал в “бюро” и уже в который раз отказывался от поста председателя Объединения, Эрни вертелся среди эмигрантов, слушал разные анекдоты, истории и воспоминания о Земиоцке, который в устах его бывших жителей выглядел просто столицей. Это был настоящий город светоч, не то что Париж — даже смешно сравнивать… Иногда
— Знаете что, — говорил кто-нибудь в таких случаях, — поговорим лучше о чем-нибудь веселеньком: что слышно о войне?
Эрни тоже смеялся, но игла тихонько вонзалась ему в сердце, Не думать, не думать, не видеть, и крики не слышать, говорил себе Эрни сквозь смех.
Зная, что ее ожидает, война пришла величаво, как сказочная принцесса. Однако сначала она выслала вперед своих мрачных глашатаев — легионы противогазов. Рабочие в драндулете вешали их на плечо, как новомодные сумки с инструментами. Когда выяснилось, что обитателям Приюта не выдают эти спасательные морды, потому что у всех беженцев паспорта со свастикой (неважно, что стоит пометка “еврей”), семейству Леви стало не но себе.
— Хорошенькое дело! Поздравляю вас! — сказал Биньямин.
— Как вам нравится наш великий Создатель! — возмутилась Муттер Юдифь. — Это называется править миром?
— Не рот у тебя, а бездонная яма, — заметил Мордехай. — И слишком часто ты из нее выбрасываешь огонь, пламя, серу и смолу! Но когда начались странные визиты, тайная слежка, завуалированные допросы и прочие прелести, Мордехаю пришлось согласиться, что в глазах государства, стоящего на пороге войны, кроткие Леви из Штилленштадта выглядят врагами. В августе появились первые угрожающие плакаты: “Будьте бдительны, враг вас подслушивает”. В драндулете уже никто не здоровался с тремя иностранными рабочими. Пошли сплетни, шушуканья… Слово “интернирование” уже вертелось у всех на языке, но пока еще никто не решался произнести его вслух. В одно прекрасное утро трое пассажиров-иностранцев, войдя в драндулет, увидели, что в нем творится что-то неладное. Газеты так и ходили по рукам. Началась война.
На Северном вокзале Эрни почувствовал легкую дурноту. Мориц вызвался проводить его домой, но “больной” заупрямился и остался сидеть в бистро. Однако едва брат с отцом вышли и силуэты их, недолго помаячив в серо-синей толпе рабочих из предместий, окончательно скрылись из виду. Эрни встал из-за столика. Взгляд еще оставался затуманенным, но тело вдруг напряглось, и движения стали уверенными. Спустя полчаса он уже вошел в оживленную казарму Рейи и занял место в очереди добровольцев всех национальностей.
— Вам повезло, — сказал сержант-майор, — вы как раз подходите по возрасту.
— Действительно, редкое везение, — сказал Эрни.
— Вы уверены, что хотите быть санитаром? Если так, то вам не дадут в руки винтовку.
— Знаю, — ответил Эрни. — Что ж, тем хуже.
— Дело ваше. На каком инструменте играете? — спросил сержант-майор, продолжая держать перо над розовым бланком.
“Хочет шутить — пожалуйста”, — подумал Эрни.
— На барабане, — ответил он, натянуто улыбаясь.
— Ничего смешного нет. Следующий! — выкрикнул сержант-майор.
На улице какая-то старушка приколола Эрни на грудь военный значок. Он смущенно поблагодарил и хотел было уйти, но она задержала его за рукав:
— С вас франк двадцать пять сантимов за Наполеоновский значок.
Утром он приехал в Монморанси. Секретарь мэрии широко раскрыл глаза, но странную просьбу славного новобранца удовлетворил. Не желая случайно кого-нибудь встретить, Эрни прошел пешком две мили до Энгиена. Пестрели знамена на домах, неслись воинственные мелодии из раскрытых окон — патриотический карнавал был в полном разгаре. В бесконечном небе гуляли белые тучки, сцеживая свое молоко на мирные домики, застигнутые войной. Какая-то девочка захлопала при виде Эрни, и он вспомнил о трехцветной
— И не разберешь, этот на фронт или с фронта!
Кто-то на нее шикнул, и она замолчала. Эрни улыбнулся.
Зайдя снова в бистро напротив Северного вокзала, он сел за тот же самый столик, где так недавно мысленно прощался с отцом и братом.
Он потрогал столик, которого касались короткие толстые пальцы Морица. Хозяйка принесла ему бумагу с ручкой и сказала:
— Ну, что, фронтовик, подружке перед отъездом пишем?
— А как же, военному иначе нельзя, верно? — сказал Эрни не то с немецким, не то с еврейским акцентом.
Он принялся писать, но, увидев, какие корявые буквы выходят из-под дрожащего пера, разорвал начатое письмо. Совладав со своей рукой, он начал писать снова, но опять безуспешно: мысли разбегались в разные стороны. Пришлось начинать в третий раз. Аккуратно выводя каждую букву и старательно подавляя в себе каждый душевный порыв, он, наконец, написал свое послание: “Дорогие папа и мама, дорогие дедушка и бабушка, дорогие братья и сестрички. Вот я снова вас огорчаю… Когда вы получите это письмо, я уже буду во французской казарме. Не спрашивайте, как это получилось, не задавайте никаких вопросов. Мориц и папа знают, что утром у меня закружилась голова. Когда мне стало лучше, я решил немного пройтись и случайно попал в казарму. Там и пришла мне в голову эта безумная мысль. А потом было уже поздно. Напрасно умолял я генерала вернуть мне мое заявление — документ уже был подписан. Конечно, это безумие, поэтому задавать вопросы бесполезно: что может сказать человек, совершивший безумный поступок? Не волнуйтесь. Вы прекрасно знаете, что я вас всех люблю и мне больно с вами расставаться. Не говорите: “Эрни нас не любил”. Я думаю, что решил пойти на фронт, потому что хочу рассчитаться за все, что немцы со мной сделали. Но ты, дедушка, не волнуйся: я всегда буду помнить, что передо мной люди. Кстати, я записался в санитары, так что буду носить не винтовку, а людей. Не забудьте вернуть мадемуазель Голде Фишер томик стихов Бялика. Извинитесь перед ней за меня: на тридцать восьмой странице я случайно загнул уголок. Теперь, дорогой дедушка, несколько слов тебе лично. Я знаю, сколько страданий причинил вам, начиная с той самой истории с дочкой лавочника. Но мне часто кажется, что не столько во мне зла, сколько бед я натворил. Послушайте, давайте лучше поговорим о чем-нибудь веселеньком: что слышно о войне? Извините меня за эту шутку — иногда полезно хоть немножко посмеяться. Крепко-крепко обнимаю вас и еще раз прошу прощения. Ваш любящий сын, внук и брат Эрни.
P.S. В этом конверте вы найдете восемь сертификатов, подписанных секретарем мэрии. У каждого из вас будет доказательство, что его сын или внук или брат пошел добровольцем во французскую армию, а значит, и каждый из вас тем самым стал немножко французом. Смотрите, не потеряйте их, чтобы вас не отправили в концентрационный лагерь. Хоть один раз да послужит зло во благо. Все равно безумный шаг уже сделан и изменить ничего нельзя, так пусть хоть с вами ничего не случится. Пусть я хоть немножко искуплю свою вину перед вами за то страдание, которое причинил вам сегодня. Ничего больше сделать я не могу — документ уже подписан. Любящий вас Эрни”.
Уже через день после не слишком блистательного вступления в ряды французской армии Эрни трезво оценил свое положение и 429-м пехотном полку, сформированном из иностранцев. Сержанты родом из Дрездена и Берлина бросали на него раздраженные взгляды, а лейтенант, сучковатый, как виноградная лоза в его родной Бургундии, грубо предупредил своих подчиненных, что чужакам не удастся его провести, прикрывшись трехцветным знаменем: пусть лучше как следует держат строй и вообще казарма лишается увольнительных до следующего распоряжения.