Последний из праведников
Шрифт:
— Ну, что, армия, голодаем? Не можешь, что ли, дать этой сволочи по морде? Ох, и красавец же ты! Да уж, с такими героями войну не выиграешь! Выпей с нами, а? Тут все бывшие вояки велосипедных частей. Кроме девин. Блох на тебе хоть нет?
Часом позже причесанный, отмытый, наряженный в двухцветную рубашку Эрни оживленно участвовал в дружеском банкете на втором этаже захудалого ресторана. Господин Марио проникся к бродяге особой симпатией, заметив у него на руке розовый след, оставшийся после попытки самоубийства. Потом точно такой же след Эрни увидел на правой руке господина Марио: тот был левшой. Но, поглощенный едой. Эрни об этом не задумался. А господин Марио не спускал с него глаз.
— Ты слушай. Поешь, потом подожди, потом попей, потом опорожнись, если можешь, не то у тебя брюхо лопнет. Уж я — то все прошел, все знаю… — доверительно говорил господин
Друзья господина Марио, видимо, отмечали получение большого куша. Сначала они стеснялись гостя, но потом завели откровенный разговор о торговле; о сигаретах, кожах, молочных продуктах и медикаментах. Постепенно мужчины начали расстегивать пояса, а женщины — визгливо хихикать. Мелани то и дело спускалась и поднималась по лестнице, ведущей прямо в кухню. Она была совсем молоденькой, но держалась очень достойно, и Эрни никак не мог понять, почему каждый раз, когда она проходила мимо, даже бдительные взгляды жен не могли помешать мужчинам заигрывать с официанткой довольно грубым образом, пуская в ход руки. Она же высоко держала голову над подносом и. казалось, ничего не замечала. Все это ужасно развеселило Эрни, и, захлебываясь пьяным смехом, он начал изображать собаку.
Сначала он стал рычать над своей тарелкой, на которой остались только кости, затем грохнулся на пол, поднялся на четвереньки и под дикий хохот собутыльников запрыгал вокруг стола. Одна девица бросила ему кость, которую он немедленно стал грызть по-собачьи.
Взрыв хохота сотряс зал. Женщины корчились от смеха. Наконец, подбежав на четвереньках к Мелани. Эрни попытался ухватить зубами какой-нибудь лакомый кусочек ее тела. Прижавшись к стене, официантка защищала свои богатства, взывая к его добрым чувствам. Снова сплошной хохот. Наконец. Эрни, вняв ее увещеваниям, стал “служить” и с громким лаем легонько ущипнул Мелани за щеку. Но ощутив пальцами нежность человеческого лица, он с криком “Мелани!” отскочил назад, словно обжег руку. Хохот прекратился только тогда, когда все увидели, что Эрни прыгает вокруг стола в каком-то исступлении и пьяные слезы катятся у него по щекам. А он все завывал, как над могилой, и лаял, лаял без конца…
“Ветераны”, как они себя иронически называли, часто собирались в домике, выходящем окнами на доки. Компания состояла примерно из десятка молодых мужчин, которых странно объединил военный разгром и тайный стыд бесславно побежденных. “Нас продали”, — говорили одни и приводили доказательства. “Мы были слабы и наивны”, — возражали другие, склонные взвалить вину на провидение. “Мы оказались трусами”, — уточняли третьи, преимущественно беглые пленные. Последние пили больше остальных, стараясь забыть то, чему ни предательство, ни слабость, ни наивность не могли служить оправданием. Эти, казалось, только и ждали возможности еще раз себя проявить. Черный рынок, покрывая приятной позолотой все эти переживания, делал их по крайней мере выносимыми. Встретившись с этими людьми, Эрни открыл в себе талант кассира и “универсальное чутье”. Но уважением он пользовал
сь| сям
странное томление, тем упорнее распускало оно нити и ткало из них пелену, которая, обволакивая Эрни, дрожала при малейшем дуновении ветра, при малейшем движении. Так продолжалось много месяцев и, когда тоска по нежному липу Мелани добралась до плеча, затопила всю грудь и заставила колотиться сердце, Эрни с ужасом понял, что влюблен в эту девицу.
Опасаясь худшего, он решил как можно скорее оказать внимание какой-нибудь уличной девке. Но когда она вышла из темного угла, его вдруг растрогал ее усталый вид, а когда они оказались в ее жалкой лачуге и она начала приветливо болтать, а жесткий свет голой лампочки обрисовал ее черты, — сумасшедший юноша почувствовал в груди душераздирающую боль.
— Простите меня, мадам проститутка, — скарн с сильным иностранным акцентом. — я передумал. Получите, пожалуйста, деньги и отпустите меня.
— Что с тобой? Ты болен? У тебя случилось счастье? Может, я тебе не нравлюсь? Вон какие тебя печальные глаза. Ты не здешний?
— Несчастье у меня случиться уже не может, — сказал Эрни.
— Ну, просто неприятность?
Эрни уселся на кровать и, помолчав немного, начал рассказывать историю своей жизни. Покончив семьей в Марселе, он перешел к дедушке с бабушкой в Тулоне и к многочисленным знакомым в Ниме словом, рассказал все подробности, благодаря которым общество должно его зачислить в категорию людей.
— А вы? — спросил он наконец.
Она тоже вначале помолчала, а затем приду себе одного ребенка, потом другого, потом
На улице он пришел в себя и немедленно, почувствовал новую, еще более жгучую нежность, из чего заключил, что вне всяких сомнений влюблен в проститутку — во всяком случае гораздо больше, чем в Мелани, которая отошла на задний план, а если говорить правду, то от нее и вовсе ничего не осталось, кроме мурашек в пальцах. От новой истомы у него даже ноги вспотели. На террасе кафе его пыл несколько утих. Он уселся за столик и увидел рядом с собой уличную девку из негритянской части квартала. Ее высокая прическа с позолоченными роговыми гребнями казалась вытканной из черного шелка, а лицо — выточенным из заморского дерева. Вся прежняя нежность, сразу же оказавшаяся ненастоящей, немедленно исчезла вместе со лживыми мурашками, уступив место гораздо более странному упоению, которое на сей раз ушло в глаза, и он понял, что эта черная девушка внушила ему любовь навеки. Потом не менее окончательно его сердце пленила другая девица, белая, как молоко, которая плыла по тротуару, как корабль, распустив паруса. Потом еще одна, и еще одна, и еще, и еще. Шли дни; он перестал пить и есть, бродил как неприкаянный по улицам, а навстречу ему плыли лица и, как звезды в ночи, сверкали глаза. Наконец, он решил как можно скорее покинуть город. “Потому что, — говорил он себе в бреду, — стоит собаке хоть раз предаться любви, как она перестанет интересоваться пищей, ударится в трезвость, откажется от дневного сна, а там уж и до мечтаний недолго, и стихи захочется писать… Только ступи на этот скользкий путь — разве знаешь, где остановишься? Поди, не одна собака начала свое падение с любовной истории, не придав ей вовремя должного значения”.
Всю зиму 1942 года Эрни скитался по Ронской долине, а навстречу ему неслись лютые в это время года мистраля. Их ночные завывания странным образом смешивались с мрачными пронзительными ветрами, гулявшими в его мозгу. За время пребывания в Марселе он набрался сил и теперь легко находил работу в попутных деревнях, откуда мужчин угнали в немецкие лагеря. Все это время он был, как в омуте. Вызывал в себе самые низменные инстинкты, иногда дрался, как скотина, словом, старался, хоть и не совсем осознанно, не впустить ни капли света в тот черный омут, в котором пребывал. Однажды он случайно увидел себя в зеркале и не без удовольствия отметил, что его прежнее лицо словно бы осталось в Марселе. Каждая отдельная часть — нос. рот, глаза, уши выглядели обычно, но они вместе не составляли человеческого липа; они существовали порознь. Покойный Эрни подозревал, что ему было бы все равно, если бы уши у него сидели на месте глаз, а глаза, например, под носом.
На рождество он застрял на хуторе, которым заправляла жена хозяина, попавшего в плен. Она держала в ежовых рукавицах всех, кого выбросило за борт гитлеровское нашествие и кто случайно прибился к хутору. Когда женщина слишком слаба,… чтобы управлять своей судьбой, и слишком требовательна, чтобы ей покориться, то тонкость ее чувств нередко превращается в коварство. С тех пор. как муж попал в плен, мадам Трошю чувствовала себя; существом независимым и даже свободным. Регулярно отправляя посылки в Германию, она спала с каждым новым работником в ожидании своего повелителя, которого она теперь сумела бы прибрать к рукам, если бы только он не успел до этого ее убить. Типичная жительница Прованса с черными, как виноградины, глазами и жестким ртом, она казалась странной помесью огня со льдом. С первого же взгляда Эрни решил, что уж она-то не внушит ему никаких мечтаний, а посему смотрел ей в глаза без малейшего опасения; тут-то она и влюбилась. Поглощая кровавое мясо, он упускал бесценное время. Наконец, она приказала, и он подчинился.
Поскольку покойный Эрни Леви совершенно не любил фермершу, он в наказание себе проявлял с ней геркулесову страсть, орудие которой она не очень-то рассматривала. Душой она была столь скромна, непритязательна, что в любви искала лишь конкретных ее доказательств. Только бы они повторялись почаще. Ее прозвали Обжорой. Излишне объяснять, что поскольку покойный Эрни Леви исправно удовлетворял требования своей ненасытной кобылицы, а она ничего другого и не хотела, то между ними ничего другого и не было, кроме приказов с ее стороны и исполнений — с его. Не будем на этом останавливаться. Это настолько обычные вещи, что о них не стоит говорить.