Последний каббалист Лиссабона
Шрифт:
Из Маленького Иерусалима и Judiaria Pequena, даже с маленьких еврейских улочек на другом конце города, близ церкви Кармелитов, мы несем сюда своих мертвецов. У некоторых, как у нас, есть повозки, запряженные осликами. Большинство же соорудило для своих любимых деревянные тачки.
Старшие направляют нас к полям, раньше никогда не использовавшимся под могилы. Я выражаю своё сочувствие остальным кивком, но не говорю ни с кем. Только спрашиваю об Иуде и молотильщиках — отце Карлосе и Диего Гонкальвише. Их никто не
Реза стремится помогать мне.
— Бери, мне нужно что-то делать, — говорит она. — Мир начинает рушиться всякий раз, как я сажусь без дела.
Она потерянно смотрит на меня, нервно жуя кончики волос — привычка, оставшаяся у нее с детства.
Для дяди мама выбирает место возле молодого миндального деревца, чьи ветви в виде подсвечника поднимаются в молитве к бирюзовому небу.
Девушка находит свой покой под большим пробковым деревом с ветвями, напоминающие широкие объятия дедушки.
Писатель Исаак ибн Фаррадж читает молитвы вместе с нами.
Он хоронит здесь голову Моисея Альмаля: похоже, это он был тем безумцем, подбежавшим к костру на Россио и похитившего останки своего друга, чтобы уберечь его душу от вечных скитаний в мире живых.
— Я насмотрелся на христиан на целую жизнь вперед, — доверительно шепчет он мне. — Я учу турецкий. Он легкий, пишется арабскими буквами. Сяду в первый же корабль на Салоники, который найду. Говорят, он становится еврейским городом. И тебе советую сделать то же.
— А как же ваш дом здесь?
— Совсем скоро все друзья все равно уедут из Португалии. И поверь мне, я не совершу ошибки, которую допустила жена Лота!
Вспомнив о записке, выпавшей из тюрбана Диего, в которой упоминалось имя «Исаак», я спрашиваю:
— Перед восстанием вы не договаривались ни о какой встрече с Диего Гонкальвишем, печатником?
— Насколько я помню, нет.
— А двадцать девятое число этого месяца, будущая пятница — это вам ничего не говорит?
Исаак скребет белые, похожие на наросты лишайника, волоски на подбородке и выпячивает нижнюю губу.
— Бери, — говорит он, — я вижу, у тебя неприятности и тебе нужна помощь. Но тебе следует выражаться более определенно, если ты хочешь, чтобы я понял тебя.
Он берет меня за руку и участливо смотрит мне в глаза.
Внезапно мне становится неловко из-за того, что я заподозрил в нем Исаака, упоминавшегося в записке: он не имел никаких дел с молотильщиками, и поводов для вражды с дядей у него тоже не было. Я понимаю, что начинаю подозревать всех и каждого.
— Не обращайте внимания, — говорю я.
Последовав моему совету, он пытается привести в себя Эсфирь, обращаясь к ней по-персидски. Она отвечает ему взглядом стеклянных глаз.
Я повторяю над дядей заупокойные молитвы на иврите семь раз. Как того и заслуживает Баал Шем, Хранитель Истинного Имени. Мой голос, звучащий то громче, то тише, словно прибой, накатывающий на обветренные дамбы, доносится как будто из прошлого. Страстно желая подвигаться, я оставляю свою семью хоронить руку сеньоры Розамонты под лимонным деревом. С благодарностью я забираю ее кольцо с аквамарином и кладу его в сумку с запиской Диего и брачной лентой девушки: когда-нибудь оно может спасти жизнь ласточки, пойманной фараоном.
Возвращаясь к семье, я останавливаюсь на минуту, чтобы положить ладонь на ствол массивного пробкового дерева, с которого недавно ободрали его ценную кору. По какой-то причине, возможно, для того, чтобы глубже ощутить мощь зеленого великана, я закрываю глаза. Мгновенно темнота опущенных век вспыхивает рыже-черным огнем, в меня втекает влажное тепло. Свысока до моего слуха доносится шелест листвы, словно на верхнюю ветку садится орел или цапля.
— Да, мы здесь, — слышится дядин голос. — Только не открывай глаза. Наше сияние ослепит тебя.
Я плотно сжимаю веки, и он говорит мне:
— Берекия, кора дерева — не только лишь красивый поэтический образ. Это явление, разделяющее с тобой мир сущий. Она растет, она умирает, ее может содрать дровосек. Почувствуй, как в твои ладони перетекает мощь, лежащая под этой корой.
Я прижал ладони к стволу, ощущая текучую энергию, поднимающуюся из земли через ноги мне в голову.
— Ты пришел к этому дереву потому, что оно напомнило тебе, что маска может быть не только метафорой, — говорит он. — Она может быть и настоящим украшением.
Я думаю: «Прошу тебя, дядя, объясняйся со мной настолько просто, насколько можешь».
Он отвечает сердито:
— Мы говорим на языке Царствия Небесного и не знаем иных способов общения! — Сменив тон на более сочувственный, он продолжает: — Помни: наша тень — это твой свет. То, что для нас ясно как день, для тебя — труднейшая загадка. Берекия, послушай. Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня. И помни о зрении того, кто говорит десятью языками.
В этот миг руки мои начинают дрожать, и я слышу сверху хлопок. Сияющая темнота под веками мутнеет: птица — дядя — улетела. Открыв глаза, я смотрю сквозь опустевший навес из ветвей наверху в огромное голубое небо.
Его слова звенят у меня в голове: «Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня». Имел ли он в виду человека, далекого от самопознания? Или кого-то без воспоминаний, пытающегося забыть прошлое, отвергнуть его существование? Человека, не узнающего себя потому, что он не хочет вспоминать собственную историю, помогающую ему быть тем, кто он есть.