Последний каббалист Лиссабона
Шрифт:
— Педро Зарко? — спрашивает он.
Я киваю, и он указывает на двор. Я жду у ворот. Впустив меня, он обнимает меня и целует. Его грудь тяжело вздымается подобно кузнечным мехам, словно он сдерживает рыдания.
На нем траурное одеяние из грубого льна.
— Кири? — шепотом спрашиваю я, называя имя его единственного сына с тем же священным трепетом, с которым произнес бы тайное имя Бога.
— Да, — отвечает он. Мы беремся за руки. — Как твоя семья? — спрашивает он.
— Дядя Авраам мертв.
Симон
— Как он мог…
Он умолкает, поскольку оба мы знаем, что в этом мире даже гаона, гения, человека, могущего творить чудеса, можно убить простым клинком.
На мой вопрос об Иуде он мотает головой.
— Многие пропали, — говорит он. — И их никогда уже не найти. Их поглотил Левиафан. И помяни мои слова, — говорит он пророческим тоном, — чудовище насытится, лишь пожрав нас всех. Подожди и увидишь!
Я протягиваю ему рисунок.
— Эта девушка… видели ее? Мне кажется, она могла работать в пекарне.
Он скашивает взгляд.
— Немного напоминает Меду Форжаж в юности, — говорит он. — Такие же приподнятые брови, сходящиеся к переносице. Как крылья бабочки. Но я не знаю ее.
— Кто такая Меда Форжаж?
— Уехала из Маленького Иерусалима незадолго до обращения. Но ей должно быть не меньше пятидесяти. Она вдова. Не может быть, чтобы это была она.
— Куда она переехала?
— Куда-то в окрестности Белема, по-моему. — Белем — городок неподалеку, из которого португальские каравеллы отправляются в Африку, Индию и Новый Свет. — Думаю, она надеялась встретить там богатого исследователя, если ты понимаешь, о чем я, — добавляет Симон. Он пожимает плечами в знак того, что не может ее осуждать. — Мы делаем все, что необходимо для выживания.
— Женщина ее лет — она не может довольствоваться только этим, — говорю я.
— Ее муж возил шерсть из Фландрии. Она помогала ему, вела бумаги. Может быть, она занялась шитьем, как твоя мать.
— Спасибо. — Мы обнимаемся так крепко, словно боимся признать, что это может быть наша последняя встреча. — Вы ведь больше не откроете пекарню, верно? — замечаю я.
Симон мотает головой.
— Я больше не желаю кормить эту страну, — говорит он. — Вымогатель, — добавляет он шепотом. — Это гораздо более удачная профессия для Португалии.
От пристальных взглядов собравшихся возле ворот Святой Катарины христиан волоски у меня на загривке встают дыбом, но эта готовность моего тела в любую секунду броситься бежать — излишняя предосторожность: их глаза спокойны, дыхание легко. Их страх перед чумой, засухой и несметным числом демонов, правящих их сознанием, отступил, по крайней мере, на время. Я добираюсь до предместий Белема меньше, чем за час. Здесь сотни африканцев и поденных рабочих, погоняемые плетьми, трудятся над возведением в честь короля Мануэля нового огромного монастыря, который будет закончен в лучшем случае в следующем веке.
Тряпичник в грязных штанах указывает мне направление к местной пекарне. Тощая женщина с осуждающим, злым выражением на лице встречает меня в дверях.
— Чем могу служить, сеньор? — спрашивает она на португальском с сильным кастильским акцентом.
По акценту я понимаю, что она — новая христианка их Кастилии, одна из нескольких тысяч, бежавших в эти земли после изгнания евреев королем Фердинандом и королевой Изабеллой в 1492 году. Видно, что ей неприятно выглядеть здесь своей. Я показываю ей рисунок.
— Я ищу эту девушку.
Она отворачивается и принимается перекладывать кексы с деревянных подносов в мешочки.
— Это важно, — добавляю я.
— Если не собираетесь ничего заказывать, уходите.
— Она мертва, — говорю я. — Я бы хотел известить ее родителей.
Она оборачивается, недоверие заставляет ее приглядеться.
— Это дочка сеньоры Монтейру. Зачем вам…
— А сеньора Монтейру жива? — перебиваю я: мне трудно и дальше терпеть страх, даже живущий в душе еврея.
— В конце улицы направо. Дом с желтой полосой. Но лучше было бы…
— Скажите, сеньора Монтейру имеет какое-то отношение к Меде Форжаж?
— Ее невестка, — отвечает она. — Откуда вы…?
— Брови, похожие на крылья бабочки. И память старого еврея.
В конце улицы худощавая женщина с рыбьими глазами и сморщенным сухим лицом, показавшаяся в дверях, смотрит на меня свирепо, словно я прервал карточную игру. У нее на голове красуется потрепанный парик из вощеных черных льняных нитей.
— Вы сеньора Монтейру? — спрашиваю я.
— А кто спрашивает?
— Мое имя ничего вам не скажет. — Я протягиваю ей портрет. — Вы узнаете эту девушку?
— Это Тереза. Откуда у вас это?
Ее муж, приземистый, напоминающий кролика мужчина, возникает откуда-то из глубины дома. Он весь в каком-то белом порошке, возможно, извести, вокруг его босых ступней поднимаются клубы пыли, пока он подходит к нам. Над его сонными темными глазами крыльями расходятся брови.
Женщина говорит ему:
— У этого человека портрет Терезы. Смотри.
Его рот широко раскрывается, словно он никогда прежде не видел иллюстраций — или просто не понимает, в чем дело. Когда я с трудом начинаю подбирать слова, рассказывая о ее смерти, он поднимает к лицу кулаки. Его глаза наполняются слезами. Я пытаюсь дотянуться до него, но сеньора Монтейру хватает меня за руку.
— Что ты такое несешь?! — восклицает она.
— Ее убили во время восстания в Лиссабоне. В воскресенье.
Сеньора задыхается, зажав ладонью рот. Ее глаза, переполненные ужасом, не видят ничего вокруг. Мы втроем погружаемся в мрачную тишину, потом она разражается криком: