Последний каббалист Лиссабона
Шрифт:
— Наверное, это благословение — такая уверенность в том, что жизнь состоит из строгих и понятных последовательностей, — отмечает Мануэль с задумчивой улыбкой, и по его голосу я понимаю, что и он обращается с вопросом к Богу.
Мы поднимаемся по боковой улочке к дому хазана и стучим в дверь. На свесе крыши его дома сидит вырвавшийся на волю охотничий сокол, настороженный и суровый, со свисающим с правой лапы кожаным ремешком. Сверху нас окликает худая женщина с острым подбородком, и птица улетает.
— Мы все здесь — богобоязненные христиане, — говорит она дрожащим голосом. — Старые
Даже отсюда я вижу, что она до мяса сгрызла себе ногти. Похоже, она считает, что мы тоже охотимся за Marranos.
— Мы всего лишь ищем господина Давида, — успокаивающе говорю я. — Ничего не случилось. Мы просто хотим знать, не видели ли вы его.
— Ох, Господи, я так и знала. Но здесь вы его не найдете. Я не видела его с воскресенья. Боюсь, в тот день ему было назначено стать одним из поленьев Божьего пламени в костре Россио.
Стать одним из поленьев Божьего пламени? Как же часто, пытаясь говорить эвфемистически, лиссабонцы произносили подчас совершенно абсурдные и чудовищные вещи. Был ли еще на земле народ, способный с помощь лишь своего языка превратить скорпиона в розу? Я спрашиваю ее:
— У вас случайно нет ключа от его квартиры?
— Да, да, конечно, есть, — отвечает она.
— Мы могли бы заглянуть?
— Одну минуту, я вам помогу.
Она спускается, нервно теребя беспокойными пальцами складки на блузе. Встретиться со мной взглядом она не решается. Нерешительно она произносит:
— Когда мы только познакомились с сеньором Давидом, мы сочли его таким приличным человеком. Поэтому и позволили и дальше снимать здесь квартиру. Конечно, потом мы узнали, что он был всего-навсего Marrano. Он заверил нас, что съедет к концу этого месяца.
Какой же жалкий способ она избрала, чтобы отгородиться от своего квартиросъемщика. Мануэль говорит ей ободряющим тоном:
— Он был местным хазаном, знаете?
Он произносит это слово по той причине, что подозревает — как и я сам, — что женщина напугана из-за собственных еврейских корней. Он использует слово на иврите «хазан», чтобы дать ей понять, что и мы тоже знаем иврит — и мы новые христиане, не имеющие намерений причинить ей вред.
В силу сходности созвучия женщина, тем не менее, принимает «хазан» за португальское слово, обозначающее дурное предзнаменование или неудачу, azango. С жаром кивнув, она взволнованно подтверждает:
— Да, да, ваше превосходительство совершенно правы — все евреи azango!
Неделю назад мы бы посмеялись над ее невежеством. Теперь же мы глубоко вздыхаем, словно собираемся с духом перед битвой, которая может длиться всю нашу жизнь.
Подстегиваемая снисходительностью, которой, как она думает, она от нас добилась сама, женщина бежит открывать дверь.
— Готово! — провозглашает она, когда замок щелкает. Как только распахивается дверь,
Дорожка из потертой кожи ведет от двери квартиры господина Давида к остывшему очагу — всего в пяти пейсах по человеческим меркам. Но мы не решаемся ступить ни шагу: по всей длине коврика разбросаны уды и лютни из бесценной коллекции Давида, разломанные, с оборванными струнами. Цитра, обитая великолепнейшим розовым и вишневым деревом, словно агат, ограненный для музыки, разбита пополам и болтается на крючке для плаща, будто дохлый краб. Под ней небольшая кучка битого стекла и глиняных черепков, увенчанная завязанными на множество узлов филактериями, которым не суждено больше почувствовать пульс на чьей-либо руке. Домовладелица сурово тычет пальцем в нашу сторону.
— Вы должны были увидеть все это прежде, чем я наведу здесь порядок. У его фасоли начала отрастать плесневая борода, как у их раввинов! А вонь… Боже, его народ воняет, правда?
— Скажите мне просто, вы не видели его сабо? — спрашиваю я.
Она снова принимается теребить складки на блузе.
— Боюсь, я не слежу за такими вещами. Мы с ним не были дружны. На самом деле мы даже никогда…
Я направляюсь к его сундуку с одеждой, пока она бормочет что-то насчет отстраненной почтительности, на поддержании которой она настаивала в отношении «музыкального еврейчика», как она теперь называет Давида. Его сабо свалены вместе с кучей поношенных бархатных беретов времен короля Хуана. Посредством небольшого давления и тихих проклятий на иврите стельки отходят и из-под них выпадают три ключа. Домовладелица взирает на меня в изумлении.
— В течение четырех лет, — говорю я ей, — задолго до того, как вы переехали сюда, я изучал с Давидом наклонения в арабском и греческом прямо в этой комнате. Разве не заметно по моему запаху?
— А, я понимаю, — шепчет она, стараясь не дышать. Зависть, замешанная на восхищении, заставляет ее голос звучать глубже, когда она произносит: — Вы, люди, замечательно маскируетесь.
— Это не маскировка, — говорю я, — это магия!
Припомнив старый фокус, которому когда-то научил меня дядя, я показываю ей пустую ладонь, а потом вынимаю ключи Давида у нее из ноздри.
Она ахает и осеняет себя крестным знамением, грохается на колени, словно намереваясь прямо здесь творить молитву.
— Умоляю вас, не делайте мне ничего плохого, — стонет она, ее глаза наполняются слезами.
— Если «музыкальный еврейчик», — говорю я, — вернется, просто передайте ему, что заходил Педро Зарко.
— Да, сеньор, — отвечает она, покорно склоняя голову. — Но, боюсь, вам будет проще самому сказать ему об этом во сне сегодня ночью. Это единственный способ, с помощью которого его превосходительство сможет передать ему послание.