Последний каббалист Лиссабона
Шрифт:
Фарид все еще спит, но к его лицу вновь вернулись краски. Кожа у него на руках и ногах упругая и теплая. Над ним нелепым подтверждением выздоровления болтается мамин талисман.
Я знаю: ангелы вернулись в наш дом, и эта мысль наполняет влагой мои глаза и заставляет бегом нестись к окну и благодарить Бога. Белу, топорща уши, смотрит через стену дома сеньоры Файам, крепко опираясь об ограду единственной передней лапой. «Да будут благословенны мужчины и женщины, дети и собаки, — думаю я. — Если мир столь прекрасен, имеет ли какое-то значение существование единого Бога? Разве мало нам того, что мы имеем?» Глянув вниз, я обнаруживаю Карлосова Назарянина, оторванного от креста, все еще валяющимся на улице. Мы с фигуркой
— Ты ничего не слышал о Самире? — спрашивает он.
— Ничего. Прости. Одну минуту… — Я приношу из своей комнаты сандалии его отца, встаю на колени возле друга и протягиваю их ему, показывая: — Я считал, было бы неправильно показать их тебе раньше, пока ты был так… Мужчина из мечети сказал, что, когда началось восстание, твой отец ушел так быстро, что позабыл их.
Фарид хватает сандалии и плотно закрывает глаза. Его большие пальцы скользят по ремешкам, он нюхает кожу. Он чувствует запах Самира, и его губы складываются в гримасу, его лицо словно бы лишается кожи. Сухожилия на его шее напрягаются в попытке понять праведность Божьего гнева. Он принимается стонать. Я крепко обнимаю его обеими руками, пытаясь успокоить его силой своей любви.
Постепенно волны отчаяния Фарида превращаются в медленный поток. Он приподнимается на локте и вытирает простыней глаза, и я просто показываю ему:
— Мне жаль.
Он кивает и шумно сморкается в рукав собственной рубахи. Я сажусь рядом с ним и жестами говорю ему:
— У тебя была дизентерия. Со всем, что случилось, я почти опоздал с диагнозом. Думаю, это был тот рис, который ты купил, когда мы возвращались в понедельник в Лиссабон.
Он проводит ладонью по губам в знак благодарности, потом поднимает ее вверх, восхваляя великодушие Аллаха. В его движениях чувствуется уверенность, поддерживаемая вернувшейся верой. Зависть к его убежденности в милосердии Бога заставляет меня вскочить на ноги.
— Какой сегодня день? — спрашивает он.
— Пятница.
— Приближается шабат. — Он мотает головой и делает глубокий вдох, словно призывая силы своего тела, долгое время пребывавшего в бездействии. — Что еще ты выяснил об убийце?
Я рассказываю, затем показываю ему рисунок оборванца, пытавшегося продать Агаду дяди, после чего даю письмо от Ту Бишвата.
— Теперь у нас есть хоть что-то, — показывает он, пробежав глазами, и, ритмично покачиваясь, переводит важную его часть: — Я не торопился написать вам, господин Авраам, в надежде на появление еще одной safira. Но, поскольку до сих пор ничего не приходило, я начинаю сомневаться. Не случилось ли чего с нашим Зоровавелем? Или, быть может, вы больны. Прошу, сообщите мне новости. Я начинаю волноваться.
Существует мгновение, когда крошечный мир рукописи становится реальным, когда очертания рук пророка или блеск глаз героини оживают в бессмертном настоящем, кое есть Тора. Сходное ощущение остановившегося времени обуревает меня сейчас, заставляя заглянуть внутрь себя. Передо мной открывается тропа. Она ведет из Лиссабона на Восток через Испанию и Италию. По ней идет дядя, неся в руках свои обожаемые манускрипты и сияя улыбкой дарителя.
Эти образы приходят ко мне потому, что из письма ясно следует: путь перевозимых контрабандой книг моего наставника ведет в Константинополь. И его сообщник в турецкой столице, Ту Бишват, не дождался в условленный срок груза и беспокоился, не случилось ли чего с дядей. Должно быть, эта новость дала ему понять, что его предал один из курьеров. Скорее всего, мой учитель держал это знание при себе до тех пор, пока не удостоверился бы в том, что знает, кто именно его предает. И единовременно он отправился к Дому Мигелю Рибейру в попытке обрести нового помощника, способного достаточно
Что касается Зоровавеля, то это, разумеется, персонаж из Книги Эзры. Именно под его руководством во времена правления в Персии царя Дария был восстановлен Храм Соломона.
Но кто он исходя из письма? Зашифрованное имя человека, перевозившего манускрипты моего наставника контрабандой в Константинополь?
Во втором письме от Ту Бишвата автор использует слово зулеха, черепица, которую он собирается купить в Константинополе для дяди.
— Я не понимаю, — сообщаю я Фариду.
— В этом письме, — отвечает он, — мне кажется, эту скрытый намек на кирпичи, из которых строят дома. Возможно, твой дядя договаривался о покупке дома на европейском берегу Босфора — закатной стороне Константинополя.
Глава XV
Знаками я говорю Фариду:
— Так значит, дядя все это время планировал переезд, просто дожидался, пока состоится сделка, прежде, чем говорить нам про Константинополь. Византия, представляешь… Земля мусульман. Если бы он только рассказал мне об этом. Не сомневаюсь, мы бы смогли потрудиться и заработать эти деньги. Но, видимо, он боялся, что его поймают, и все сорвется. — Поток моих удивленных жестов прерывает голос тети Эсфирь, зовущей меня из кухни. — Боже мой, ее душа вернулась в тело! — шепчу я.
Он читает мои слова по губам и нетерпеливо показывает:
— Иди к ней! Ей может понадобиться твоя помощь на пути возвращения в этот мир!
Прибежав на кухню, я обнаруживаю, что тетя не одна. Она прикрывается Синфой, как будто живым щитом.
Рядом с ней стоит какой-то старик. Он тощий и высокий, очень бледный, с жесткими седыми волосами и густыми ровными бровями. Почему-то он создает такое впечатление, словно его вылепили из снега. Эсфирь мрачно следит за мной взглядом.
— Ты, наверное, помнишь Афонсо Вердинью, — говорит она. — Он состоял в группе молотильщиков твоего дяди.
О Sinistro, человек с левой стороны, так мы назвали его когда-то в своем неоднозначном отношении к этому человеку. Это было словосочетание, позаимствованное из итальянского языка, подчеркивающее одновременно леворукость Дома Афонсо и его зловещую таинственность. Как ни странно, он нравился дяде. Он говорил, что Афонсо читает Тору так, словно ее посадили на рыбий клей — следствие его непримиримого аскетизма, перенятого у суфиев, вместе с которыми он обучался в Персии. И куда же ушло все это? Теперь, сколь я помню его внешность, он кажется еще более старым и дряхлым, будто его морили голодом и держали в подземелье, куда не проникал ни один лучик света. На мятой белой рубахе прямо под руками видны пожелтевшие пятна пота. Через руку переброшен поношенный черный плащ с обтрепанными полосами синего шелка. Когда наши взгляды встречаются, он недовольно кривит губы. Ни один из нас не делает ни шагу, чтобы поприветствовать другого.
— Ты его помнишь, разве не так? — настойчиво повторяет Эсфирь. — Ты был еще совсем мальчишкой, когда…
— Я помню его, — резко бросаю я. Во мне, словно в хрустальном шаре, всплывает ощущение надвигающейся катастрофы.
— Берекия, я какое-то время побуду с Афонсо, — продолжает она, произнося слова медленно и мягко. — Он приехал сюда сразу же, как только до Томара донесся слух о восстании. Он снимает комнату на постоялом дворе сеньора Дюарте, рядом с домом Резы. Мы будем там. Скажи об этом своей матери, пожалуйста. Я не хочу ее будить. Но, если я ей понадоблюсь, она может ко мне прийти.