Последний очевидец
Шрифт:
— Они плачут.
— Но это я уже знаю. А дальше, где они?
— Тут где-то, я оттуда прибежал.
Необходимо пояснить, кто и что был этот молодой человек, одетый в солдатскую форму, но со шнурочками вольноопределяющегося на погонах.
Это был еврей двадцати лет. Ранее уже были случаи, когда он обнаружил большое мужество. И на мое замечание в этом смысле ответил:
— Как я могу бояться? Я родился семимесячным. Меня держали в вате два месяца. У меня нет ни одной почки, но есть туберкулез. Как я могу бояться? Хуже не будет!
Начав болтать,
— Моя сестра взяла все мое мужество. Она правит автомобилем в Париже и еще никого не раздавила, но раздавит! И вообще, я испорченное дитя Парижа и больше ничего. А теперь я игумен. Монашки плачут. Что мне с ними делать?
— Пусть плачут. Где ваши вагоны?
— На вокзале.
— Но ведь вокзал разгромили.
— Разгромили, совсем ничего нет, только наши два вагона стоят.
— Как вы знаете?
— Как знаю? Я там был, я все видел.
— Говорите толком, когда вы приехали?
— Когда мы приехали? Сегодня утром до бомбежки.
Мы вышли из Львова в походном порядке 26 декабря 1914 года. Он же с двумя вагонами, где помещался наш большой багаж и пять монашек, выехал в тот же день из Львова поездом. И вот оказалось, что на лошадях мы сделали наш путь так же скоро, как он поездом.
Он успел где-то укрыть плачущих монашек, которые, собственно, не были монашками, а только послушницами, но им хотелось послужить богоугодному делу.
Он сообщил еще одну ошарашивающую новость:
— Там с ними, с монашками, Шпаковский и Шунько.
— Да это же не может быть. Я их оставил в деревне.
— А они оттуда сбежали и подводы привели — пять штук.
— Зачем?
— Но, Боже мой, монашки! Багаж, вокзал разгромлен, надо вытащить.
Он еще что-то хотел сказать, но в это время грохнул снаряд. И вот вбежал Шпаковский, в одном сапоге. Он бросился к нам:
— Василий Витальевич, монашки ревут, что делать?
Я ответил:
— Найти сапог.
— Ах, черт возьми! Так я потерял сапог!
Но, видимо, этот вечер был какой-то особый. Я не успел его спросить, где Шунько, хотя и так знал, что он утешает монашек, как еще ворвался человек. Тут уж ничего нельзя было понять. Он совал мне в руки коробку конфет и истерически кричал:
— Ваша супруга! Ваша супруга!.. Я был начальником тюрьмы. Убежал. Они хотели меня убить. Я бежал на фронт. Но не могу воевать. Я не могу в полк. Возьмите меня в отряд.
Я спросил:
— При чем тут моя супруга?
— Я был у нее в Киеве.
— А сами вы откуда?
— Из Сибири.
— Как вы попали в Киев?
— Я сам не знаю как. Я бежал. В Киеве мне сказали — газета «Киевлянин». Идите в «Киевлянин». Она мне сказала, ваша супруга, где вы.
Как она узнала, где я, в этих условиях, я и до сих пор не знаю. Одним словом, она его послала сюда и второпях сунула коробку конфет.
Теперь все было ясно и даже то, что бывший начальник тюрьмы теперь сумасшедший. Я сказал ему:
— Завтра разберемся, а теперь отправляйтесь в деревню.
Я понял, что его прислал мой доктор,
Теперь объясню еще кое-что. «Испорченное дитя Парижа», носившее фамилию Левенберг, я назначил заведующим хозяйством. В хозяйство вошли и его монашки. Он все принял это очень серьезно и в целости доставил багаж из Львова в Тарнов, на тот самый вокзал, теперь уже разгромленный шестидесятипудовыми снарядами.
— Идем к монашкам, — сказал он мне.
Мы пошли в абсолютной темноте, но студент и заведующий хозяйством знали дорогу. Через некоторое время мы попали на улицу, где шли по сплошному битому стеклу, выбитому из окон разрывами снарядов. По счастью, именно в этом месте Шпаковский наткнулся на свой потерянный сапог. Он страшно обрадовался. Теперь мы были вооружены для всякого боя.
Монашки тоже обрадовались до крайности нашему появления и опять стали плакать, но теперь уже от умиления. Левенберг приставал неотступно, чтобы идти спасать и вагоны. Я сказал ему:
— Прежде всего надо поспать, а там видно будет.
Все заснули, потому что истомлены были до крайности. Левенберг лег рядом со мной на полу. В комнате был только один диван.
Я заснул как убитый, сразу провалившись в бездну. Вдруг я проснулся от вспышки и одновременно глухого, отдаленного звука, но сейчас же заснул опять. И даже мне приснился какой-то сон. Затем я проснулся снова. Завыло и заскрежетало, затем удар, от которого вздрогнули стены дома.
Левенберг вскочил. Монашки заплакали. Шпаковский и Шунько засуетились в темноте. Я сказал Левенбергу:
— На вокзал!
У Шпаковского и Шунько какие-то фонари. При их помощи мы нашли наши пять подвод. Дядьки были по-прежнему равнодушны, как будто бы их все это не касалось. Розыски шли в абсолютной темноте.
С последнего выстрела, который был около полуночи, прошло довольно времени. Было два часа ночи. Нашли какой-то переход через рельсы. По этим рельсам нашли поезд, то есть остатки поезда. Все было разбито, зияли огромные воронки, в которых можно было спрятаться верховому. Но наши вагоны действительно стояли невредимыми. Только двери вышибло, что было нам на руку, — не надо было трудиться их открывать.
Возились долго, пока удалось через всякие препятствия подтащить подводы к вагонам. Удивительно, что и лошадки были так же спокойны, как кучера. Вещи перетаскивали пять человек подводчиков и два студента под командой Левенберга, «испорченного дитяти Парижа», которого никто не слушался. А я, завладев одним фонарем, пошел по перрону. Тут все было исковеркано совершенно неописуемо. Крыша сорвана, все стекла побиты, но часы, часы!
Большие вокзальные часы, сорванные со стены, важно стояли на перроне между двумя разрушенными колоннами. Циферблат был цел и показывал одиннадцать часов с несколькими минутами, очевидно, до полудня. Но, конечно, они не шли, запечатлев время, когда их сбросило со своего места и перенесло, аккуратно поставив на перрон. Эти часы представились мне какими-то загадочными свидетелями, что-то молча говорившими.