Последний парад
Шрифт:
Ехали ходко. Влажные кусты лещины с молочными орешками, гудящие, просмоленные столбы, придорожные ивы, словно сединой, забрызганные водяной пылью, – все выплывало неожиданно и так же скоро пропадало, будто растворяясь. Молодая кукуруза, что росла с другой стороны дороги, пахла коровой… Но вот потянул ветерок, оторвал мутную пелену, слепил из нее барашки, похожие на кипы грязновато-белой овечьей волны, – и сразу прояснило. Виден стал лес, сырой, понурый, жеребенок и Дамка, играющие на выкошенной поляне, ветряк среди кукурузы, на кургане.
Ветряк оказался ветхим и полуразрушенным. Он давно уже не работал, умирая в бесславной старости; дорогу к нему запахали, но она еще
– Ой, гляньте, гляньте!.. – прошептал Колюшок.
– Мельница, сынок, раньше хлеб мололи
– Не нужен стал ветряк – правильно, Коль, гутаришь, – пробормотал Фефелов. – Так и с людьми бывает… Но-о, мать твою так!
Кобыла присела от неожиданного, несправедливого удара. И понесла, испуганно оглядываясь. Ворон снялся, простуженнно, с хрипом, досадливо кэгэкнул и тяжело заскользил черным распятьем над зеленой кукурузой, вдали светлеющей от завязшего тумана.
В село Осадчее въехали неожиданно: завернули вправо, за угол леса, и в низинке Колюшок увидел белые домики. Недалеко оно от хутора, а все в этом селе по-другому: ни ставен, ни наличников нет на окошках, зато расписаны они яркими цветами; на улицах великое множество собак – тут без палки не погуляешь; плетни плетены замысловато, вперехлест, а если забор – то обязательно побелен мелом; и почти возле каждого дома, у крыльца, растут мальвы и развесистые дули с зелеными, твердыми (даже на вид) плодами.
На выгоне, возле колодца, стояли три женщины; на лбу у них рожками торчали концы платков. Женщины все вместе что-то быстро-быстро говорили;
Колюшок разобрал лишь одно слово, часто повторяемое: "Хиба…хиба…"
За селом повозку обогнал заведующий фермой на своем "Урале", следом пронесся Васька Лявуха на "Яве", приветливо махнув рукой; потом – грузовик с пестрым, поющим народом. Когда размашистая, густая от многоголосья песня растворилась в струящемся прохладном воздухе, а сама машина растаяла, слившись с сиренево-мутноватой полосой окоема, у телеги, поравнявшись, тормознула серая пухлая "Волга", будто накачанная воздухом. Председатель распахнул дверцу.
– Садитесь, подвезу, – что кобылу мучить…
Нюрица вмиг слетела с ящика, впорхнула в машину; слезла и Аксютка, покраснев от смущения.
– Коль, а ты что ж? Скорее давай… – с сияющим лицом крикнула Нюрица.
– Иди, иди, – звал председатель, широко и добро улыбаясь. У Колюшка аж голова закружилась… Он дернулся было слезать и уже мысленно увидел себя мчащимся в этой большой, стремительной "Волге", почти наяву услыхал запах упругих кожаных кресел, тонкий аромат бензина (председатель, может, даже порулить даст!), – но тут же увидел и одинокого Фефелова, сутуло сидящего на козлах…
– Не… не поеду.
– Колюшок! Слазь скорей! – шипела Нюрица.
– На лошади успеешь накататься, – ласково говорил председатель, косясь на Нюрицу.
– Поехали.
– Не… – с дрожью в голосе повторил Колюшок и отвернулся.
– Эх, а я думал, ты шофером хочешь стать…
Председатель захлопнул дверцы, дал газу; машина, присев на задние колеса, рванула с места, оставив облачко сизо-голубого, пахучего дыма. Колюшок, глядя вслед быстро удаляющейся "Волге", заплакал. Он не хотел, а слезы сами собой текли и текли…
– Ну что ты… что ты, сынок… – гладил по спине Фефелов; Колюшок, прижавшись к его теплому боку, давясь, бессвязно лепетал:
– Я – ничего… я – ничего, дядь Хвиль. Дорога пошла под изволок. Из огромной балки, закутанной розовым, стеганным на вате тюфяком тумана, не потревоженного ветром, потянуло речной сыростью, луговыми горькими травами. Выветренный склон, по которому петлял шлях, показывал белые, обмытые дождями меловые ребра; меж ними в промоинах топорщились неприступные кущи терновника, населенные разноголосыми пичугами… Снизу туман казался поднявшимся пеплом огромного пожарища, дымом тысяч труб, – он плотно застилал небо, и ни один луч не пробивал его студенистой, клубящейся массы. По дну – долина, зеленовато-бурая от куги и прошлогоднего камыша; по той стороне, за узенькой, тускло лоснящейся между илистыми берегами речкой, по пологому склону, рассыпались вширь, насколько хватало глаз, разноцветные крыши Репьевки, на пригорке высилась церковь; поодаль от нее, между кладбищем, заросшим развесистыми деревьями, домом культуры с толстыми белыми колоннами и стеклянным магазином, пестрели возы, машины, торговые палатки, сновали люди разноплеменными муравьями, – и в центре всего этого стоял полосатый, полотняный, огромный шатер.
– Это и есть – "фестиваль"? – зачарованно спросил Колик.
– Да. Раньше называли просто – ярманка.
– Не, "фестиваль" – лучше…
Серебряным столбом вдруг сквозь разрыв проглянуло солнце и, коснувшись церкви, потекло с купола расплавленным золотом. И почудилось, что лучи разбудили-потревожили колокол – упруго покатился его стон. Покатился, расталкивая пухлые клубы земного теплого дыхания, покрывая птичий щекот, дохнув в лицо бронзовой прохладой; следом – еще гудело и дрожало все в мире – зазвенели, рассыпаясь, подголоски… И опять будто великан под непосильным бременем… и снова – трезвон, беспечный, стеклянный… Подъезжали к мосту. Слева – сплошная стена камыша, ярко освещенного, так что можно различить каждую былинку, справа – лужайка в изумрудно-темной от просеянного света траве, с белевшими кое-где на ней гусиными перьями. Жеребенок скакнул на лужайку, пробежал до куста осоки, понюхал его, покрутился, повернул назад и вдруг… провалился передними ногами в бочажину. Тонко, по-детски заржал. Галка отозвалась и поворотила с дороги.
– Держи кобылу! – крикнул Фефелов, передавая Колюшку вожжи. – Черт бы тебя побрал – носишься, где не следует! – ругался он, осторожно переступая по зыбкому ковру.
Одной рукой ухватившись за пушистый хвост, другой за ноги, Фефелов выволок жеребенка из грязи. Стригунок, дрожа, кинулся к матери. Кобыла утробно реготала, перебирая губами его короткую, стоймя стоящую гривку.
– Испугался! Будешь знать, как баловать, дьяволенок! – ворчал Фефелов, вытирая о траву сандалии.
– Нельзя ругаться ноне – Троица! – проскрипела откуда-то взявшаяся богомольная старушка, вся в черном.
– А-а, жизнь пошла – хоть кажин день пляши… Только кто работать будет?
Чего только не было на этом "фестивале"! Внизу, у самой речки, стояли в ряд возы с поросятами, курами, утками, зеленью, скороспелками-грушами, с клубникой и черешней; выше – пестрые государственные палатки и автолавки, там и крючки на всякую рыбу, и разноцветные шары, круглые и продолговатые, и разные игрушки, и книжки с картинками! А лимонад! – придумают же люди. Сладкий, пощипывающий небо, приятно шибающий в нос. Век бы, кажется, пил – не напился.