Последний парад
Шрифт:
В самом центре, на пригорке, огромным колоколом стоял шатер; по полотну, пересекая разноцветные полосы, мчались нарисованные мотоциклисты. Колюшок с Нюрицей вошли под полог шатра: внутри оказалось огромное дощатое сооружение. Вслед за людьми, по узкой скрипящей лестнице поднялись на помост – под ногами разверзлась громадная кадушка, собранная из толстых коричневых, пропитанных олифой и еще ею остро пахнущих досок. На дне стояли два ярко-красных мотоцикла.
Когда весь помост заполнился народом, внизу, из неприметной дверцы, появились мотоциклисты. Встретили их аплодисментами, кто-то громко крикнул: – Давай, ребяты, покажь!..
Сияя улыбкой, светловолосый парень неумело раскинул
Они носились на своих красных мотоциклах – мелькали, размазываясь, голубой шлем, черные краги, овсяной сноп волос, – и парень, бросив руль, на ходу посылал воздушные поцелуи; они носились на красных мотоциклах, – как огромные новогодние фейерверк-шутихи, брызжущие багровым огнем и сизым дымом; они носились на красных мотоциклах, – и казалось, на стене их держит какая-то неведомая сила, ибо колеса почти не касались коричневых Досок; они носились на красных мотоциклах, а Колюшок напряженно следил, захолонув сердцем, остолбенев и забыв обо всем на свете… Они носились, обгоняя друг друга, носились – и не падали! Убрав обороты, мотоциклисты съехали с вогнутой стенки на круглое дно, заглушили моторы; хромой, сняв шлем с блестевшей, потной головы, исчез в неприметную дверь, светловолосый долго и весело раскланивался в глубокой тишине, – из церкви доносились густые, протяжные псалмы, -потом и он ушел. И только тогда – захлопали…
"Что же их держало? – всполошенно думал Колюшок, продвигаясь вместе с толпой к лестнице; он хотел было спросить у Нюрицы, но, увидев в ее смятенных глазах недоумение, промолчал. – Может, мотоциклы особые? Да нет вроде… Или доски клеем каким намазаны? – Пощупал стенку, гладкую от густой олифы. – Почему же тогда?.."
Держась за руку матери, ходил он меж рядов – Нюрица приценивалась, чего-то покупала, с кем-то торговалась. Потом они остановились перед милиционером.
– Товарищ милиционер, вы наших баб не видали? Милиционер с вислыми хохлячьими усами долго хохотал, взявшись за бока, а Колюшок не мог понять, над чем он смеется, – в голове застрял вопрос; почему же не падали мотоциклисты?
Вдруг откуда-то грянула музыка – и будто прояснило, словно пелена с глаз слетела, – все сделалось четким, выпуклым, объемным. И все люди – кажется, весь фестиваль, – тронулись на звуки.
Музыканты сидели среди деревьев, среди горячих на солнце инструментов; перед ними – с развевающимися фалдами, маленький, тоненький, похожий на щегла – дирижер размахивал черной палочкой. И такая лилась музыка! – что там радио, что там кино! Эта музыка полнила все тело, сжимала горло, – и опять весь мир стал необычным, радостным и чудесным, – и оторвало от земли, и понесло, и понесло Колюшка на волшебных крыльях в дальние дали, в голубые горний выси, в какую-то дивную страну… Но вот дирижер опустил палочку, и музыка стихла. Изумленный, увидел себя Колюшок сидящим на лавке, пахнущей липой, рядом – мать, люди со светлыми лицами. Музыканты разминали пальцы, продували трубы, а Колюшка так и подмывало крикнуть: ну скорее же!..
Нюрица, смахнув что-то с лица, оглянулась по сторонам.
– Ты никуда не уйдешь, сынок?
– Нет.
– Ну, сиди. Слушай. Я – счас…
Дирижер взмахнул – и опять подхватили чудесные крылья…
Очнулся Колюшок внезапно, от тревоги, покрутил головой – нет матери! "Куда же она пропала?!" Он обежал слушателей, заглядывая в их лица, – Нюрицы не было…
Прошел вдоль автолавок, несмело переступил порог церкви. Там горели свечи; какие-то люди с чужими глазами протяжно пели что-то непонятное под распятым, почти голым, изможденным человеком; запах ладана, воска, человеческого дыхания, тоскливо-жуткие непонятные слова- все сливалось во что-то тяжелое, гнетущее, выжимающее слезы… Колюшок бросился прочь.
И налетел прямо на Фефелова.
– Ты что ж это, гулена, по церквам ходишь, а мы с ног сбились.
Колюшок схватил Фефелова за руку, шершавую, почти не гнущуюся от мозолей, и, оглядываясь на церковь, засеменил рядом.
Мать была пьяная, растрепанная – она прижала Колюшка, обмазывая горячими слезами: "Сынушка мой… Сиротинки мы с тобой!" – запричитала, а Колюшок отворачивался и вытирал рукавом лицо. Назад ехали молча. Нюрица храпела, неловко запрокинувшись на грядушку. В ящике одиноко всхлипывал непроданный поросенок.
Нюрица умерла, вместе с Ганькой Хохлушкой, опившись денатурата. И уже много лет стоит ее хата с заколоченными окнами. Крыша просела, стала похожа на седло, а дрань встопорщилась, как перья у озябшего воробья.
Трудно узнать Колюшка в том высоком, дородном мужчине, что изредка появляется на хуторе. Его давно уже зовут Николаем Ивановичем, и он привык к этому.
Николай Иванович отмыкает заржавленный замок, входит в хату, осторожно ступая в темноте по прогнившему полу, раздвигая перед собой липкую паутину. Пахнет мышами и старой пылью. Ставит дорожную сумку на стол, усыпанный мелом с потолка, находит в сенях лопату и неспешно, глядя под ноги, похожий на пингвина, идет на кладбище.
Как остро, щемяще-звонко пахнет трава на этом последнем пристанище! Какая рыхлая и жирная земля тут…
Николай Иванович срубает бурьян с могилы матери, обкладывает холмик свежим дерном. Долго сидит, опустив на колени большие белые руки. Ветер над головой шепчется с акацией, – и на рассыпчатую землю, черно-синюю, с красными точечками перерезанных червей, летят желтые стрелоподобные семена…
Потом Николай Иванович навещает Фефеловых. Старики давно уже на пенсии. Днем копаются в огороде, вечерами смотрят телевизор. Из-за отдаленности вторая программа вообще не показывает, но по первой кое-что разобрать можно… После "телевизора" пьют чай. Фефелов вздыхает:
– А лошадок перевели. Почти подчистую… И кузню закрыли. Говорят – невыгодно, распыление средств и кадров.
– Что ж ты хочешь, дядь Хвиль, – прогресс.
– Прогресс-то он прогресс, только чего более важного не забываем ли?.. – И – посмотрев искоса: – Помнишь ветряк-то?..
Николай Иванович молчит, прихлебывая чай. О его ногу трется, мурлыча, пятнисто-рыжий кот. На кухне гремит посудой Аксютка; заливается, трещит под печью сверчок…
– Ты переезжал бы, Колюшок. Чего там, в этой Москве?.. По углам мыкаешься, небось, – я-то знаю… Хату подправил бы, да и живи. С твоей-то головой… Дочка б на вольных хлебах росла…
– Оно конечно, дядь Хвиль. Только… не все так просто…
Что еще может сказать Николай Иванович? Что давно уже имеет квартиру с телефоном и кабинетом, что дочь учится в английской школе, что у жены на носу диссертация с непроизносимым названием? Или сознаться, что не представляет жизнь без публичной библиотеки, без театров?..
Уходит он рано утром, чтоб попасть на первый автобус, что раз в сутки отправляется из соседнего села. Хутор спит, и грузные шаги Николая Ивановича гулко разносятся по улице, пробуждая собак.