Последний полицейский
Шрифт:
Болит, потому что, как говорила доктор Вилтон, обматывая мне бинтом голову: «нехватка обезболивающих препаратов».
Факты связываются друг с другом, освещаются в сознании и складываются в картинку, как созвездие. Но радости нет, никакого удовольствия, потому что лицо болит, и бок болит там, где в него врезался пистолет, и затылок, ушибленный о стену. Я думаю: «Пэлас, ты тупица!» – потому что, если бы мне вернуться в прошлое, четче увидеть происходящее, скорее разобраться, я раскрыл бы дело Зелла и не было бы дела Эддс. Наоми не умерла бы.
Раскрываются двери лифта. Я захожу.
В
Я катаюсь несколько раз вверх и вниз.
– Где? – спрашиваю себя я. – Где это можно спрятать?
Потому что где-то в этом здании есть место вроде собачьей конуры Туссена. Там прячут товар на продажу и неправедные доходы. Но в больнице столько разных закоулков! Кладовые и перевязочные, кабинеты и холлы – тем более в такой взбаламученной, урезанной, застывшей посреди ремонта больнице. Мест сколько угодно.
Наконец я сдаюсь, выхожу в подвал и нахожу кабинет доктора Фентон за моргом. Маленькое безупречно чистое помещение, украшенное живыми цветами, семейными снимками и плакатом Михаила Барышникова. «Большой балет, 1973». Фентон при виде меня неприятно удивлена. Так удивляются садовому паразиту или, скажем, еноту, от которого вроде бы уже избавились.
– Что?
Я рассказываю, что мне нужно, и спрашиваю, сколько времени это обычно занимает. Она морщится, словно это слово уже ничего не значит:
– Обычно?
– Да, обычно.
– Обычно от десяти дней до трех недель, – говорит она, – хотя, учитывая, кто теперь работает на Хазен-драйв, скорее от четырех до шести недель.
– Так… ясно… а вы не могли бы сделать это к утру? – спрашиваю я и жду презрительного хохота. Собираюсь с мыслями, готовый упрашивать.
Но Фентон снимает очки, поднимается и заботливо оглядывает меня.
– Почему вы так стараетесь раскрыть это дело?
– Как же… – Я развожу руками. – Потому что оно не раскрыто.
– Понятно, – и она говорит, что все сделает, если я пообещаю никогда ей не звонить и не показываться на глаза.
А, возвращаясь к лифту, я нахожу и место, которое искал. Нахожу и ахаю, открыв рот. Буквально ахаю и говорю: «Господи боже!» Мой голос эхом отдается в бетонном подвале, я поворачиваю обратно, бегу к Фентон еще с одной просьбой.
Мобильный у меня не работает. Ни одной палки. И сервис отказал. С каждым днем все хуже.
Я мысленно представляю, как заброшенные вышки связи медленно кренятся, а потом и падают, увлекая за собой провисшие мертвые провода.
Я возвращаюсь к библиотеке, кварталы так и мелькают за окном машины. Жду в очереди к телефону и, дождавшись, звоню на дом констеблю Макконнелл.
– О, привет, Пэлас, – говорит она. – Вы наверху работаете? Не хотите мне рассказать, что происходит в мире? Что затевает начальство?
– Не знаю.
Таинственные личности в темных очках, слова Макгалли. Какая-то херня затевается…
– Мне нужна помощь, констебль. У вас есть какая-нибудь одежда, кроме брюк?
– Что-что?
Макконнелл записывает, что от нее требуется, где с ней утром встретится доктор
Дозваниваюсь по служебному до детектива Калверсона и сообщаю ему, что раскрыл дело.
– С висельником?
– Да, и твое тоже. С Эддс.
– Что?
– Твое тоже, – повторяю я. – Тот же убийца.
Я быстро объясняю. Он долго молчит, в рубке слышно только радио, а потом говорит, что я хорошо поработал.
– Да.
Он произносит те же слова, которые я на прошлой неделе сказал Макконнелл: «Ты когда-нибудь станешь великим сыщиком».
– Ага, – говорю я, – еще бы.
– Вернешься в участок?
– Нет, – говорю я, – не сегодня.
– И хорошо, – говорит он. – Не возвращайся.
4
Даже на самом спокойном, с точки зрения полиции, участке бывают случаи насилия. Кого-то без особых причин среди бела дня убивают на шумной улице или на стоянке машин.
На похоронах моей матери собралась вся полиция Конкорда, и все встали, когда внесли ее гроб. Четырнадцать старших чинов и восемьдесят шесть рядовых в форме застыли статуями, отдавая честь. Ребекка Форман, представитель службы по связи с общественностью, крепкая дама средних лет с сединой в волосах и семьюдесятью четырьмя годами за плечами, разрыдалась, и ее проводили из зала. Не встал только профессор Темпл Пэлас, мой отец. Он понуро просидел на скамье всю короткую службу, смотрел тусклым взглядом прямо перед собой, как смотрят, ожидая автобуса. По сторонам от него стояли двенадцатилетний сын и шестилетняя дочь. Он сидел, привалившись к моему бедру, скорее ошеломленный, чем пораженный горем, и сразу было видно – мне было видно, – что он этого не переживет.
Задним числом я уверен, что отца-профессора поразил не только сам факт смерти, но и его ирония. Жену, которая пять дней в неделю с девяти до пяти сидела за пуленепробиваемым стеклом в здании полиции, убил выстрелом в сердце вор, орудовавший в субботу на парковочной площадке универмага.
Просто чтобы вы имели представление, каким низким был в то время уровень преступности в Конкорде: согласно архивам ФБР, в 1997 году убили лишь одного человека – мою мать. То есть задним числом шансы матери быть убитой в Конкорде можно оценить как один к сорока тысячам.
Но так все и устроено. Неважно, каков шанс на событие, рано или поздно он выпадает, иначе его бы вовсе не было. Была бы нулевая вероятность.
После похорон отец заглянул на кухню. Глаза за очками казались больными, растерянными. «Ну, – сказал он своим детям, – как же у нас будет с ужином?» Он имел в виду не только этот вечер, а всегда. Я неуверенно улыбнулся Нико. Тикали часы на стене. Я знал, что он не переживет.
Профессор Пэлас спал на диване – не в силах был смириться с тем, что матери нет в кровати, не решался разобрать шкаф с ее вещами. Все это сделал я. Запаковал ее платья.