Последний полицейский
Шрифт:
В тревожном сновидении пуля, пробившая череп Наоми, превращается в огненный шар, пронзающий хрупкую земную кору, разметающий осколки скал, вспарывающий океанское ложе и превращающий воду в гейзеры пара. Он уходит все глубже, пробивается вглубь, исчерпывая запас кинетической энергии, как пуля, идущая сквозь мозг, расталкивающая теплые комья серого вещества, разрывающая нервы, утягивая за собой мысли и жизнь, оставляя черноту.
Я просыпаюсь в залившем комнату желтом солнечном свете. Следующая стадия расследования уже наметилась в голове.
Пустяк,
2
Это не мое убийство – это убийство Калверсона, но я снова еду к зданию Уотервест, как животное, которое, став свидетелем кровавой сцены, снова возвращается к пережитому ужасу. Какой-то псих расхаживает кругами по Игл-сквер. На нем широкая парка, меховая шапка и старомодная доска-сэндвич с плакатом «НАС СЧИТАЮТ ДУРАКАМИ» огромными буквами, похожими на шрифт комиксов. Он к тому же звонит в колокольчик, словно Санта-Клаус из Армии спасения.
– Эй, – орет он, – ты знаешь, который час?
Я втягиваю голову в плечи, отвожу глаза, толкаю дверь.
Старика-охранника нет на месте. Поднимаюсь на третий этаж, даже из вежливости не позвонив из вестибюля. Мистера Гомперса застаю за его ореховым столом.
– О! – Он потрясенно вскидывается и неуверенно привстает мне навстречу. – Я, гм, все выложил джентльменам еще вчера. О бедняжке Наоми.
– Да, – говорю я, отмечая, что он сменил маленькую рюмку на пинтовый бокал с джином. – Только не все.
– Что?
Внутри у меня неуютно, словно все органы удалили, отделили друг от друга и кое-как запихнули обратно. Я шлепаю ладонью по столу Гомперса и опираюсь на эту руку, нависнув над ним. Гомперс отшатывается, пряча от меня мясистую физиономию. Я представляю, как выгляжу: небрит, осунулся, мертвенно-белая повязка на глазу окружена темной припухлостью кровоподтека.
– Когда мы беседовали на прошлой неделе, вы сказали, что головная контора в Омахе только и думает, что о предотвращении мошенничества.
– Разве? Не помню, – бормочет он.
– Да? Тогда вот, – я бросаю на стол перед ним тетрадь. Он вздрагивает. – Читайте. Вы заявили, что ваша компания думает только о сохранении основного капитала. Что председатель совета директоров намерен купить себе путь на небеса. А вчера вы сказали детективу Калверсону, что дубликатов дел не существует.
– Да, мы, видите ли, перешли на ведение дел в бумаге, – выдавливает он. – Так удобнее.
Он смотрит не на меня, а на фотографию на столе, фото дочери, уехавшей в Новый Орлеан.
– У вас весь отдел занимался проверкой и перепроверкой, электронной базы не существовало, и вы будете меня уверять, что не делали дубликатов? Не хранили где-то вторых экземпляров дел?
– Ну… то есть… – Гомперс оглядывается на окно и снова на меня, собирается с духом. – То есть, извините, но…
Я выхватываю у него бокал и швыряю в оконную раму. Он разлетается осколками стекла и льдинок, джин заливает ковер. Гомперс таращится на меня,
– Вы в своем уме?
– Где копии?
– В Бостоне. В региональном отделении. На Стэйт-стрит. – Я совсем немного разжимаю пальцы. – Мы каждый вечер все копируем и пересылаем туда. Раз в сутки. Они хранятся в Бостоне. – Он жалобно, умоляюще повторяет: – Раз в сутки, понимаете?
Я отпускаю его, и Гомперс падает на место, жалко сутулится на стуле.
– Послушайте, констебль…
Я перебиваю:
– Я детектив!
– Детектив. Они под разными предлогами закрывают франшизы, одну за другой. Ищут предлоги. В Стамфорде. В Монпелье. Если и нас закроют, не знаю, что буду делать. У нас нет сбережений. В смысле у нас с женой… – Голос у него дрожит. – Мы не можем себе позволить…
Я смотрю на него.
– Если я позвоню в Бостон, скажу, что мне нужны последние копии, и объясню зачем, меня… – Он вздыхает, собирается с силами. Я все смотрю на него. – Я скажу: вы знаете, у нас документы пропали. Знаете ли, у нас сотрудницу убили…
Он смотрит на меня круглыми влажными глазами, упрашивает, как ребенок.
– Дайте уж мне здесь досидеть. Дайте досидеть до конца. Пожалуйста, дайте.
Он плачет, кривится, закрывая лицо ладонями. Это утомительно. Люди прикрываются астероидом, будто он оправдывает дурные поступки, жалость к себе, отчаяние и эгоизм. Все прячутся за хвостом кометы, как за маминой юбкой.
– Извините, мистер Гомперс, – я встаю, – но вам придется затребовать эти копии. Мне необходимо знать, какие дела пропали, и, в частности, я хочу услышать от вас, занимался ли какими-то из этих претензий Питер Зелл. Вы меня поняли?
– Понял. – Подтянувшись, он садится более или менее прямо, сморкается в носовой платок. – Я постараюсь.
– Не старайтесь, – говорю я, разворачиваясь к дверям. – У вас время до завтрашнего утра. Сделайте.
Я медленно спускаюсь на первый этаж. Дрожу, потому что вся энергия ушла на Гомперса. А пока я его запугивал, небо решило просыпаться гадкой ледяной моросью, которая косо летит мне в лицо по дороге к машине.
Человек с плакатами на груди и на спине все расхаживает по площади в своей парке и меховой шапке и опять орет: «Ты знаешь, который час?» Я отворачиваюсь, но на этот раз он загораживает мне дорогу. Он поднимает плакат «Нас считают дураками», заслоняясь от меня, как щитом центуриона, и я извиняюсь, но человек не двигается с места. Я узнаю в нем вчерашнего соседа по «Сомерсет», только уже без мотоциклетной куртки, зато с теми же нестрижеными усами, румяными щеками и горестным взглядом.