Последний проблеск света
Шрифт:
— О. Это бабушкина любимая, — я колеблюсь. Затем начинаю петь первые строчки.
«Будь моим видением, O Господь моего сердца;
Для меня нет ничего, кроме спасения, которым ты являешься».
У меня не очень хороший голос. Не такой, как у бабушки. Но я умею попадать в ноты, и звуки моего пения не отвратительны.
Трэвис не сводит с меня глаз, когда я умолкаю.
— Знаешь ее? — спрашиваю я, внезапно
— Ага. Твоя бабушка иногда пела ее в церкви. Мне всегда нравилось.
Мне она тоже всегда нравилась.
На мгновение я скучаю по ней так сильно, что щиплет глаза.
Я не плакала, когда она умерла. Не могла. В человеческую душу встроен защитный механизм. Ты доходишь до точки, когда потери столь колоссальны, что та часть твоей души, которая болит при потере чего-либо, просто отключается. Ты немеешь.
Я даже не могу переварить, что означает тот факт, что за последние четыре года умерли миллиарды людей.
Что почти все мои близкие мертвы.
Что моя бабушка умерла всего несколько дней назад.
Я не могу это переварить. Это давит подобно грузу на груди, но не заставляет плакать.
Это просто есть.
— Ты знаешь всю песню? — спрашивает Трэвис, и его хрипловатый голос перебивает мои мысли.
— Да.
Он колеблется, будто ждет. Затем:
— Ну и?
Я фыркаю от тихого веселья. Затем пою ему всю песню, сидя на коленях поверх спального мешка.
Я не пела несколько лет. Это странно. Эмоционально.
Закончив, я не знаю, что делать, и Трэвис ничего не говорит.
Но он слушал. Я видела, что он слушал.
Наконец, я сбрасываю с себя странный транс. Я встаю, чтобы пописать за деревом, потом складываю последнее сухое полотенце в качестве подушки и забираюсь в спальный мешок, чтобы прилечь.
— Я посплю половину ночи. Просто разбуди меня, когда придет твой черед.
Он хмыкает.
Я сажусь и смотрю ему в глаза.
— Ты не можешь бодрствовать всю ночь. Тебе тоже нужен сон. Пообещай, что разбудишь, когда будет моя очередь стоять на страже.
Он бросает на меня нетерпеливый взгляд и издает очередной невнятный звук.
— Хмыканье — это не ответ. Пообещай.
— Проклятье, девочка, а ты упрямая. Ладно. Обещаю.
Я киваю, довольная своей победой, и вытягиваюсь в спальном мешке.
Он толстый, теплый и сильно пахнет Трэвисом. Земля твердая и неровная, но мне вполне комфортно, чтобы заснуть.
Мне нравится потрескивание огня. Мне нравится, что Трэвис сидит так близко, что я могу протянуть руку и дотронуться до него, если захочу. Мне нравится, что в кои-то веки я не ощущаю запах собственного пота при каждом движении.
Я лежу на спине, закрыв глаза, и слушаю ночь.
Минуту спустя я понимаю,
— Насекомые!
Трэвис меняет позу.
— Чего, блин?
— Насекомые. Прислушайся. Слышишь?
— Да. Не очень много. Но что-то есть. Сверчки. Кузнечики.
— Я так давно вообще их не слышала, — я улыбаюсь в небо. — Я помню, в детстве летними ночами они были такими громкими, что даже хотелось зажать уши.
— Ага.
— Может, ученые были правы. Может, планета в итоге все же оправится. Они говорили, что потребуется несколько лет, но это случится. Может, мир вернется к жизни.
— Может.
Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на его лицо в оранжевых отсветах пламени. Он наблюдает за мной. Не улыбается, но в кои-то веки не выглядит мрачным.
— Может, когда мы будем старыми, то снова пойдем в поход, и леса будут зелеными, наполненными насекомыми, птицами и сверчками. Кроликами. Белками. Енотами. Опоссумами.
— И оленями, — хрипло бормочет Трэвис.
— И оленями. Раньше их было так много, что они бродили даже по нашему району. Подходили прямо к заднему крыльцу и жевали цветник моей бабушки, — я хихикаю. — Она так злилась. А я тайком выходила с утра и бросала им яблоки.
— Не надо было их кормить.
— Знаю, — я бросаю на него притворно мрачный взгляд. — Но они были такими миленькими, когда уминали яблоки, — я глубоко дышу, окруженная спальным мешком, теплом от огня и тьмой ночи. — Послушай насекомых. Я думала, что больше никогда их не услышу.
Мы оба долго слушаем. Через несколько минут я поворачиваю голову, чтобы посмотреть, что делает Трэвис, и замечаю, что он отворачивается от меня.
Я гадаю, о чем он думает.
Скорее всего, я никогда не узнаю.
Он не тот мужчина, который впускает других к себе в душу.
— Спой еще раз.
Его прямолинейные слова меня удивляют, и мой взгляд невольно снова взлетает к его лицу.
Его выражение непроницаемое, но теперь он смотрит мне в глаза.
— Спой еще раз, — повторяет он, и его тон смягчается почти до мольбы.
Так что я пою. Я снова пою песню, лежа и глядя во тьму надо мной.
Есть нечто странно зловещее в звуках моего голоса под открытым небом. В смысле старых, знакомых слов. Мой голос несколько раз срывается на последних строчках.
«Сердце сердца моего, что бы ни случилось.
Будь по-прежнему моим Видением, О Правитель всевышний».
Когда я заканчиваю петь, мы оба не говорим ни слова, так что мой голос словно задерживается в воздухе, смешиваясь с другими звуками ночи.