Последний шанс
Шрифт:
— У нас, Екатерина Ильинична, не допрос, а мирная беседа, — уточнил Иван Иванович, неприятно удивленный тем, что эта милая приветливая женщина вдруг превратилась в мегеру.
— Ну, если беседа, тогда совсем другое дело, — с насмешкой проговорила Генералова. — Но учтите, если наш разговор приобретет форму милицейского протокола, я его не подпишу.
Этот тон коробил Ивана Ивановича. Он бы с радостью встал и, холодно извинившись, ушел. Но что поделаешь, работа есть работа, вот и приходится сидеть и выслушивать неприкрытые оскорбления в свой адрес.
— Екатерина Ильинична, в моей памяти хранится
— Не имеет! — Генералова затянулась дымом сигареты и прищурилась, словно вглядывалась в солнечную даль. — По роду своей деятельности вы постоянно сталкиваетесь с подлым, преступным, поэтому, наверное, перестали верить в любовь.
— А если идти от противного? — возразил он.
Она покачала головой.
— Настоящая любовь — это страдания.
— Почему?
— Потому что она требует жертвы... Человеческой. В костре страстей и сомнений сгорают сердца и надежды. Там, где благополучие, любовь становится привычкой, а привычка — обязанностью.
В чем-то она была права, по крайней мере, он не нашел, что ей ответить, и промолчал. Генералова продолжала:
— Женщине сорок пять, а ей все еще кажется, что настоящая жизнь где-то впереди... Увы... Помните, у Суркова:
Найти бы наивного глупого черта, За молодость душу ему заложить!Моему Викентию Титовичу — за семьдесят, мне — сорок пять. До сорока я несла свой тяжкий крест, как Христос на Голгофу. Профессор Генералов ниже общей геологии никогда не опускался. Он может за завтраком, и за ужином, и даже сидя в ванной делиться со мной радостью, что урановая смолка из Калифорнии на сто пятьдесят семь миллионов лет моложе смолки из Чехословакии. Да, он большой ученый, он привык все измерять в эрах, эпохах и геологических периодах. А я — простая смертная женщина! Прожитое мною исчисляется годами и десятилетиями, а будущее — днями и часами... Чувство одиночества опутывает душу, как паутина глупую муху. Кричишь: «Караул!», «Помогите!», но никакого отзвука. Глухо. Я хожу по улицам и вижу счастливые лица. Может, мне нужно было уйти от моего Генералова? Это, — она кивнула на импортный цветной телевизор, — надо мною никогда не имело власти. Модной социальной болезнью века — вещизмом — я не страдаю, хотя красивые вещи люблю. Дети нас с Викентием Титовичем не связывают. Но кому нужен этот больной геологией и ишемией чудак, кроме меня? И потом он протянул мне руку помощи, когда я была еще совсем девчонкой... Всем в жизни я обязана ему. Но прошлым живится лишь благодарность, а любовь — настоящим.
Сигарета Екатерины Ильиничны погасла. Она посмотрела на нее, сунула в пепельницу — и тут же взяла новую.
По своему умению одеваться, причесываться, по привычкам (курит), словом, по всем внешним признакам Генералова была модной, современной. Но сейчас Орачу показалось, что это лишь защитный панцирь. А суть ее в ином...
Он потянулся рукой к сигаретам:
— Разрешите за компанию?
Они пододвинула к нему пачку и зажигалку.
С каким удовольствием Иван Иванович затянулся! «И лишать себя такого из-за какой-то статьи в журнале! Да эти ученые готовы отобрать у человека все достижения цивилизации! Сахар — вреден, масло сливочное — враг, соль — и того хуже».
— А в сорок ко мне пришло это, — призналась Генералова. — Все тривиально, банально, пошло... На восемь лет моложе меня, неудачный соискатель докторской степени. Вымучивает с помощью академика диссертацию. И самое печальное то, что знаю: как только он защитится, в тот же день забудет номер телефона своего руководителя, а значит, и мой. Но Алик заставил меня забыть, что мне уже за сорок, заставил забыть все привычки, заменил мне подруг, оставил за мной лишь одно право: помнить, что я — женщина.
В больших светлых глазах Генераловой блестел лихорадочный огонек. Смотрит на гостя в упор, будто выпытывает. Рука с сигаретой нервно подрагивает. Дышит глубоко, словно одолела крутую гору, втащила непосильную поклажу.
«Любит», — посочувствовал ей Иван Иванович. Ему было хорошо известно это чувство — поздняя, отчаянная, как последний крик утопающего, любовь. Чувство без узды, без оглядки на прошлое, способное толкнуть человека даже на преступление.
И в то же время Иван Иванович почувствовал к Генераловой уважение. Настоящая любовь доступна далеко не каждому из смертных. Это — дар, это — неожиданно открывшийся талант. И очень жаль, если этот талант будет окрашен в недобрые тона.
— Я вам не судья, — глухо ответил Иван Иванович. — Меня настораживает другое: женщина, пораженная недугом страсти, может решиться на все.
Генералова вприщур смотрела на гостя. Но вот глаза ее повлажнели. Длинные ресницы начали «таять», по щекам потекли черные ручейки.
— Из рассказов Сани я нарисовала себе ваш образ... Думала: вот он, особенный, способный проникать в людские души, познавать сокровенное... А вы — как и все... Обычный. Может, когда-то раньше и были таким, а теперь ваши человеческие качества поглотила служба. Нет у вас веры в людей, вам нужен только факт для проверки.
Иван Иванович понимал эту женщину, хотя очень мало знал ее. Видел, что ее корежит, как сыромятную бахилу на огне. Но не мог найти причину: почему она обнажает перед ним душу. Каковы мотивы?
— Извините, Екатерина Ильинична... Если я и стал причиной этих слез, то невольно.
— Не тешьте себя надеждой, Иван Иванович, вы тут ни при чем, — ответила Генералова совершенно спокойно. — Очередное разочарование женщины, подуставшей на долгом пути к вечному приюту.
Вот теперь Иван Иванович, кажется, понял: в Генераловой погибла актриса. Может быть, даже выдающаяся. «Ей бы играть шотландскую королеву Марию Стюарт, отправляющуюся на казнь».
Есть натуры, которые всю жизнь играют однажды выбранную роль. Амплуа Генераловой — трагическая личность...
Теперь Иван Иванович успокоился. Все стало на свои места. А то неопределенность сбивала его с толку, мешала сосредоточиться на главном, во имя чего он сюда и пришел.
Генералова поднялась с кресла.
— С вашего позволения...
И вышла.
Она вернулась минуты через три: привела себя в порядок: никаких следов былого расстройства. Волевая, пожалуй, даже злая. И уж ни в коем случае не нуждающаяся в утешении.