Последний верблюд умер в полдень
Шрифт:
— Не пойму, на что ты жалуешься, — ответила я. — Именно так ты поступил вчера, и теперь мы понимаем, что маленькая женщина имела в виду. Не удивительно, что её охватило благоговение; она, должно быть, приняла тебя за доблестного и таинственного защитника своего народа. Понимаешь, что это означает, Эмерсон? Никому не известно — ни кто он такой, ни как он выглядит. Это так романтично…
Эмерсон зарычал. Кошка прижала уши и зашипела в ответ.
— Почему ты ждала, пока наступит утро, чтобы рассказать мне, Пибоди? Почему ты не пришла ко мне сразу?
Конечно, в этом и состояла
— Потому что стражник сменился в полночь, дорогой, — ответила я.
— Полночь? Здесь нет такого…
— Это свободный перевод. Какое бы время ни имелось в виду, его наступление было неизбежно, а торопливость, с которой мой гость спешил уйти, подтверждает, что смена караула не сочувствовала ему. Я не хотела насторожить возможных шпионов, отступая от обычного поведения.
— Но ты поднялась с кровати и отправилась искать Аменит-Ментарит — какую-то из этих чёртовых девчонок…
— То, что я вылезла из постели, вне зависимости от причины, не было чем-то необычным. Но помощи от Ментарит — именно от неё — ожидать не следовало, так как я рухнула прямо на неё по пути к… э-э… Она спала так крепко, что даже не пошевелилась.
— Снотворное, — пробормотал Эмерсон.
— Скорее всего. Когда я говорю, что упала на неё, то имею в виду, что действительно упала на неё сверху. И проснулась она только утром, как ни в чём не бывало.
Эмерсон задумчиво потёр свой подбородок. Рамзес — свой. Кошка изящно поднялась на лапы и настороженно застыла, подёргивая хвостом и устремив взор на птицу, которая, распевая, раскачивалась на ветке.
Воздух был ещё прохладен и нежен; лилии в пруду сложили скромные лепестки, прикрыв сердца в ожидании ухаживания кавалера-солнца. Везде царили мир и красота. Но я думала о грязных улицах деревни, закрытых домах за ставнями, почти осязаемом зловонии страха.
— Мы не можем уехать отсюда, не попытавшись помочь этим беднягам — прошептала я.
— Очевидно, не можем, даже если хотели бы — последовала кислая реплика мужа. — Попробовать можно, но, прах побери, Пибоди, я не верю, что у этих чёртовых бедняков есть хоть какой-то шанс.
— Определённо больший, чем у правящего класса.
— Они не имеют права носить оружие, — вставил Рамзес.
Он каким-то образом приобрёл — я и спрашивать не хотела, где и от кого — умение говорить, не шевеля губами, чуть ли не на манер чревовещателя.
— У них должны быть инструменты, — настаивала я. — Лопаты, плуги…
— Каменным плугом нельзя сражаться с мечом, мама, — ответил Рамзес. — У правителей есть железное оружие. А обладание железом в любом виде для простолюдина означает смерть.
— Откуда тебе это известно? — спросила я.
— От стражников, наверно, — сказал Эмерсон. — Он для них нечто вроде домашнего любимца.
— Эти люди очень любят детей, — отозвался Рамзес со спокойным цинизмом, от которого у меня кровь застыла в жилах. — Капитан (его зовут Харсетеф) засмеялся и похлопал меня по голове, когда я попросил дать мне подержать его большое железное копьё. Он надеется, что его сын вырастет таким же храбрецом, как и я.
Утром я внимательно наблюдала за рабами, интересуясь, слышали ли они от кого-нибудь из своих о наших благородных усилиях. Следует признаться: меня усердно избегали; улыбки и попытки завязать беседу не принесли никакого результата. Наконец Ментарит с любопытством спросила:
— Почему ты говоришь с реккит? Они не ответят. Они как животные.
Я прочитала ей небольшую лекцию о правах человека и принципах демократического правления. Я недостаточно владела её языком, чтобы воздать должное этим благородным идеалам, но опасалась, что непонимание было обусловлено в большей степени её предрассудками, нежели недостатками моей лексики. Поэтому я решила прерваться — до более подходящего случая.
Чем дальше, тем больше мной овладевало беспокойство. В то, что наши действия проигнорировали или посмотрели на них снисходительно, я не верила: вопрос Ментарит доказал — если доказательства действительно были необходимы — каким чуждым наше поведение должно казаться этой аристократической власти. Я вспомнила реакцию нашего соседа сэра Гарольда Каррингтона и членов его охотничьей команды, когда Эмерсон, оказавшийся в их обществе, отогнал собак от загнанной лисы. На лицах читался не столько гнев, сколько полное неверие в происходящее, а один из мужчин намекнул что-то о полагающейся взбучке. (Само собой разумеется, что приглашение не повторялось.) Сходные чувства, видимо, обуревали и здешнюю знать, увидевшую, что мы вмешались для защиты тех, кого они считали всего лишь животными.
Вмешательство, возможно, не улучшило наше положение, но, с другой стороны, возможно, и не ухудшило — по той простой причине, что хуже быть уже не могло. Реальные намерения тех, кто пленил нас, были до сих пор неизвестны. С нами обращались любезно, окружали всеми возможными удобствами; но ацтеки[123] древней Америки, в частности, нежно заботились о пленниках, обречённых на жертвоприношение и, несомненно, серьёзно печалились, если кто-то из них случайно погибал до церемонии. Насколько мне известно, человеческие жертвоприношения не практиковались у древних египтян, но времена изменились — много воды утекло с тех пор.
Растущее нетерпение Эмерсона показывало, что он разделяет моё беспокойство. После обеда он долго расхаживал по комнате, что-то бормоча себе под нос, прежде чем вернуться в спальню. Я предположила, что он ищет облегчения с помощью дневника, поэтому вернулась к себе — конечно же, все мы оставляли многочисленные записи об этом замечательном приключении, и я была уверена, что женская точка зрения окажется источником ценных сведений. Я деловито строчила, когда сквозь дверной проём до меня донеслись отголоски перебранки. Один из голосов (наиболее звучный) принадлежал Эмерсону.