Последний властитель Крыма (сборник)
Шрифт:
– Ага…
– Ну, порядок знаешь…
– Нет базара, начальник! – Шариф заулыбался еще шире. – С праздником, ребята!
Старший взял протянутую купюру и не глядя сунул за обшлаг перчатки.
– Слышь, Шариф! Ты на Нюрку (т. е. Нерюнгри – местный сленг.) когда поедешь? – Молодой взялся за ручку кабины.
– А чё?
– Да лялька у меня там, гостинчик передать…
– На Нюрку не-е-ет, не скоро… Всю осень, почитай, железо будем возить, морковка (т. е. сухогруз,
– Ну, ладно.
– Слышь, сержант! – Шариф свесился из окна. – Надька в шалмане, не знаешь?
Его харя, вся в мазуте, сияла в вечернем сумраке. Блестела фикса, лукаво щурились глаза.
– Ты чё, Шариф, с глузду съехал? – Молодой нахмурился. – Да Надька, почитай, замужем уже…
Шариф свистнул:
– Да ты чё, начальник! И кому же так повезло?
– Да летун один нашелся…
– Дурак, что ли?
– Не знаю, не доктор… С виду – нормальный пацан…
– Ну дела-а-а! – не переставая удивляться, водила крутил башкой. – Вот чё творится…
– Ночевать будешь? – спросил старший.
– Да с Надькой планировал, а теперь – не знаю…
– А чё те Надька-то? С Центру новых шалав привезли, выберешь себе…
– He-е, Надька – сладкая… А эти, небось, профурсетки либо коряги…
– Да нет, есть и ничего… А там как знаешь…
В ста метрах от поста, на горке, была оборудована гостиничка, как и положено в Сибири, с банькой. Здесь, перед последним рывком в полтыщи верст до порта Тикси, часто ночевали дальнобойщики. Останавливались и те, кому было ехать вспять – всю русскую тысячу до БАМа.
Нет, не поймет, что такое тысяча верст в России, тот, кто не встрясал душу на вечных ухабах, кто не взлетал под облака на грунтовке в сопках, кто не тормозил в последний миг над обрывом, чей грузовик ли, «козел» ли не скользил по наледи к обочине, так что не было, казалось, и силы в природе, способной остановить его, и напрасно, напрасно выкручивают руки руль, и нога срастается с тормозом.
И все ж, однако, в последний миг что-то тормозило машину, и нависала она над пропастью передними колесами, или в сантиметре от скалы вставала, как вкопанная, развернувшись поперек. Что-то, или кто-то, какой-то дорожный бог, жалел шоферов, и руками, мозолистыми своими сухими руками держал на весу грузовик, пока человек переводил дух и снова решался включить зажигание.
Но не всегда, не всегда помогал он, этот неведомый дух русских дорог, или не успевал, плача, ковыляя по стылой грязи, к очередному бедолаге и еле вытаскивая рваные свои сапоги из промоин, и тряся по ветру кудлатой своей бородой, и тянул руки, и не мог дотянуться, и видел, как, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее валится под откос грузовик. Или – не хотел.
Почему – спроси себя, проезжий ты человек.
Спроси, скольким не помог ты сам, кого бросил, кого подтолкнул.
Над кем посмеялся, кого ударил.
Скольких пнул, на скольких плюнул.
Только чаще дорожный бог успевал.
На то он и милосерд, чтобы закрывать глаза на то, скольких не спас человек, что в кренящейся сейчас в пропасть машине кричит от ужаса и молит о пощаде…
Шариф кинул пару сигарет чучелу. Наряженное в рваную фуфайку и в противогаз, стояло у обочины за постом чучело. И никто, никто, спустившийся с Лысой горы и перед подъемом на Ведьмину, не проезжал, не заплатив ему дань.
Ибо суровы были духи Муйских гор к тем, кто их не уважал. Хоть копейку, хоть конфету – но кинь, притормозив, проезжий человек, и прошепчи про себя молитву, какую знаешь. Хоть православную. Хоть мусульманскую. Хоть никакой, а просто – вспомни Бога. И, вспомнив, с миром поезжай.
Шариф, не заезжая ни в Алмаз, ни в шалман, тронулся в путь. Менты проводили его глазами и пошли греться на пост.
– Ну, Караока, пой! – кудлатый мужик лет пятидесяти отставил стакан и повернулся к напарнику. – Ну, давай!
В шалмане было весело и жарко. Пятеро дальнобойщиков да семеро девиц, новеньких, только что привезенных из Центра, гуляли напропалую.
Девки были наркоманками, их хомутали и высылали на точки, где они обслуживали проезжих за еду, дозу и ночлег.
Деньги забирал себе Вазиф, тот, что держал в городе ресторан.
Впрочем, каторга эта была не навсегда – если девка могла соскочить с иглы, силой ее держать здесь бы не стали.
Вот только пока ни одна не соскочила…
Колян по прозвищу Караока достал из кармана густо исписанный пухлый блокнот.
– А чё за погонялово у тебя такое – Караока? – спросила одна из девиц, с черной тенью под глазами, курившая «Беломор».
– А я все песни знаю! – Колян, парень лет двадцати трех, недавно отслуживший на Тихом океане, придвинулся ближе. – Все-все, ага!
Он махнул рукой гармонисту, придурковатому Фане, и тот, лихо растянув меха, спросил:
– Какую?
– «Загулял, загулял!» – кивнул ему Колян, и Фаня заиграл.
Караока встал и запел. Голос его был ни низок, ни высок, но много ли надо подгулявшим на Руси? Когда компания уже подобралась…
Стелился дым. Аршинами пили шофера. Не отставали от них и девки. И только по дряблым, морщинистым щекам Фани, контуженного еще во вьетнамскую, все текли никем не замеченные слезы. Да что с него, с придурочного, взять?!
100 градусов по Цельсию
Офицерская баня была расположена неподалеку – метрах в трехстах от комендантской и учебной рот, разделявшихся плацем и цветом погон: у рексов – красный, общевойсковой, у стройбата – черный.
Эти триста метров можно было пройти только по трапикам – обшивке труб отопления, поднятых над землей на метр. Эти трапики и служили тротуарами и в Алмазе, и в жилой зоне гарнизона.