Последний властитель Крыма (сборник)
Шрифт:
Шофер включил радио. Выступали записные комики, пройдохи, из тех, кому не доверишь передать монетку в транспорте. Но вечно гнусных их физиономий по радио видно не было, и затертые их шутки наполняли салон.
– Значит, так. Возвращается муж из командировки… – неслось из динамика. Рассказывающий сам давился от хохота, ответом ему были взрывы веселья в невидимом зале. Все молчали в автобусе, и только осенняя беспокойная маета все скулила то у самых тяжело набрякших туч, то завивалась вихрем пожухлой листвы у самой колеи, и стекала, и плакала, и ныла.
Водитель включил в салоне свет.
– Не,
40 градусов по Цельсию
…Город Алмаз проснулся в это утро рано, раньше обычного. День строителя – эти два слова значили здесь многое. Потому что работа была в округе либо на рудниках, либо на приисках, либо на прокладке дороги – четырехполосной бетонки, тянувшейся от БАМа, через Муйские дикие хребты, сквозь тундру и тайгу, пересекая реки шириною в десятки километров, к студеному океану. Мир, горящий, как в лихорадке, где-то за тысячи и тысячи верст отсюда, весь в чахоточных пятнах реклам, в неистовстве своем требовал и требовал все больше. Бензина. Угля. Бриллиантов. Золота. Икры. Мехов. Золота. Золота. Золота.
Все это было здесь, среди пустынных гор и нехоженых долин. Все это нужно было добывать, а добыв, вывозить. Лена да Угрюм-река уже не справлялись, хотя и трудились круглогодично – в навигацию неся на себе нескончаемые баржи, в остальное время – грузовики да вездеходы по зимнику.
Вот и пробивали с Материка сквозь горы дорогу, чтобы вывозить, вывозить, вывозить, высасывать из земли еще то, что оставалось. Валить леса. Ибо из корабельных этих сосен в Германии сделают такую мебель, такую мебель, что не жалко и погубить – ни дерево, ни птиц, ни животных, что, потеряв себя на лесоповале, не найдут вовек.
Словом, строительные организации в Алмазе не бедствовали. Строительные начальники уже занимали места на трибуне, пахнущей свежестругаными досками. Мэр Алмаза, тунгус по крови, летающий в год по семь раз отдохнуть-развлечься в Лондон, поблескивал бриллиантами и тридцатитысячным «Роллексом» – тяжелого червонного золота часами.
– Жаловаться, ваще, однако, грех нам, – говорил он в разношерстную, спозаранку навеселе, толпу, – ваще, на одной рыбе, однако, сто лет будем жить, там, в европах, ага, за икру тыщи дают…
Сегодня, в праздник, чуть просветлело над Алмазом, чуть раздвинулись горизонты, открылись дали, перестала сеяться с неба труха, и убогий городишко стал чуть приветливее, милее, чуть ласковее, чуть теплее. Повсюду кавказцы жарили шашлыки, бойко шла торговля пивом. По случаю праздника народ заливался портвейном – всегдашние водка и спирт уступили место «красненькому» – так в Алмазе называли все вина. Водка же звалась «беленькой».
– Шесть топоров! – бодро говорил человек за прилавок и получал в каждую руку по фугасу портвейна «Три семерки», и был таков – кум королю за любым столиком, что густо рассеялись по краям площади, на любой скамейке в чахлом парке, в любой общаге, в каждом бараке.
Город наливался вином, заправляясь им, тренируясь, пробуя силы перед вечером.
О, праздничный вечер в Алмазе! Нет на свете красок, достойных, чтобы описать тебя.
Город в праздник полагал быть пьяным дважды. С утра затарившись красненьким, к обеду упасть, к ужину проспаться. И уж вечером дать огня, зажечь так, чтобы и на небе было слышно, и в Москве было видно.
Таил силы город, копил их к вечеру. После невнятного бормотания с трибуны над площадью гремела музыка – заезжие скоморохи да нарумяненные срамные девки веселили публику, зазывно хохотали и плясали. Скоморохи дурашливо вскрикивали, девки в притворном ужасе казали из-под лоскутных своих юбчонок срачицы и междуножия, толпа одобрительно крякала и ухала.
Стомившиеся по бабам приисковые во все глаза поедом ели ляжки плясуний, те скакали с ужимками и прибаутками.
– Эхххх, мля-а-а-а, – провыл-простонал дюжий да ражий парень, из тех, что трактор из болота за гусеницу вытянут, была бы воля, – эхххх, зубами бы стерву грыз…
А девки все плясали и плясали, колонки бухали, а торговля на площади шла все веселей.
14 градусов по Цельсию
– Ну, Алексей, с праздником! – Командир Ту-95, подполковник Иван чокнулся солдатской кружкой с Нефедовым. – Мы хоть и не мабута, а тоже пока еще кое-что зарабатываем.
Прямо на приборном щитке, в тесной кабине стратегического бомбардировщика, был собран немудреный дастархан – отливал янтарем балык, тускло отсвечивал красным кижуч, маслянисто поблескивали черным дробинки икры. Над радаром стояла бутылка.
Нефедов закусил красной рыбой и отмахнулся от второй:
– Не, ребята, все. У меня еще дела…
– Знаем мы твои дела, – ухмыльнулся радист. – Только и разговоров в гарнизоне, что о твоей ненаглядной…
– Кстати, Алексей, – подполковник глянул на него своими голубыми глазами испытующе. – Ну, чего ты в ней нашел, скажи, а? Мы ведь не чужие тебе…
Нефедов долго молчал, полуотвернувшись, глядя на хмурящееся небо за стеклом. Звуки снаружи не проникали в кабину, но вот капли снова все сеялись и сеялись и ползли вниз по фонарю.
– Хорошо мне с ней, – наконец тихо сказал лейтенант. Штурман присвистнул:
– Так ребята правду говорят, все ее хвалят…
Подполковник резко вскинул голову, и тот, напоровшись на холодный огонь его глаз, сник и заблеял:
– А чего я-то? Я-то ничего… Все говорят…
Нефедов сделал движение, чтобы, встав с кресла, слезть по лесенке на бетонку, но командир властным движением остановил его.
– Дело твое, Леша, – раздумчиво сказал подполковник. – Ты не мальчик, и никто тебе не указ. Но, может быть, ты и жениться задумал? Или так погуляешь да остынешь…
– Может, и задумал. – Лейтенант в упор посмотрел на командира, и они минуту не спускали друг с друга глаз.
– Твое дело, – продолжая смотреть на штурмана, сказал подполковник.
– Но имей в виду, жены наши ее не примут. Здесь, в Алмазе, к ней попривыкли, а на базе, как прознают про ее историю, да поймут, что она малость не в себе, – пиши пропало. Сожрут ее бабы. Ты об этом подумал?