Последняя поэма
Шрифт:
И здесь я все-таки, несмотря на то, что времени до кончины моей осталось совсем немного, вынужден прерваться. Раз уж речь зашла о Нэдии, то расскажу, что произошло вчера с моей приемной внученькой — маленькой Нэдией. Вчера был чудеснейший весенний, прохладный, обвитый легким ветерком, солнечный день; не только Нэдии, но и мне не сиделось в башне. И, хотя спуск, а, тем более подъем по винтовой лестнице, с недавних пор стал для меня настоящей мукой — я все же решился на это путешествие, так как рассудил, что весенний свет выгадает несколько дней у смерти. Итак, она побежала по этому сияющему, покрытому подснежниками лугу, побежала в сторону пепелищ своей родной деревеньки. Я, наказав ей не забегать далеко, улегся среди трав, и предался созерцанию небесной выси. Теплый свет ласкал меня, и, по правде,
— А я подошла к моему дому, хотела найти свою куклу. Там все порушилось, погорело — перекошено там все. Куклы я не нашла, зато нашла вот что… — но тут она замерла, все еще держа руки за спиною, и пристально на меня взглянула, проговорила заговорщицким тоном:
— Нет, нет — не покажу, пока не пообещаете мне оставить его…
Я недоумевал, кого могла найти среди развалин Нэдия, однако, решил, что уж если она может держать этого некто в руках, то он должен совсем немного есть (еды то совсем немного, и я, в пользу Нэдии, в последнее время почти ничего не ел). И какого же было мое изумление, когда она показала мне волчонка.
Это был совсем еще маленький, и очень голодный волчонок — когда она поднесла его к моему лицу, то он жалобно запищал, и задергал слабой лапкой. Опомнившись немного, я проговорил:
— Чем же мы его кормить будем?
Она тут же с жаром прервала меня, и с жаром проговорила:
— Буду с ним своей едой делиться. Помните, вы обещали. Если вздумаете выгнать его, так я и сама уйду! Обязательно, слышите — за ним уйду. Пусть я от голода умру! Пусть! Мне это страшно! — тут на глаза ее, к боли моей, выступили слезки. — Потому что я полюбила его! Он такой маленький, такой слабенький! Он мне братцем младшим будет… У меня же был прежде младший братец, и вот не стало не стало его. Волчонок его заменит!..
— Но это же волчонок… — начало было я, а она так и вспыхнула:
— Ну и что же, что волчонок, что же — если так, то его надо оставлять, с голода помирать?!
— Да не просто волчонок — у него же родители волколаки, у которых любимая еда — плоть людей, и эльфов. Если пока он милым кажется, то, когда вырастит, ничем им не лучше окажется.
— Я его воспитаю — он как пес верный вырастит! Не говорите, не говорите ничего — не смейте!.. Посмотрите только, какой он хорошенький, он не знает еще никакого зла! Да, да — его мать оставила, а он, без воспитания ее может очень добреньким вырасти…
Тут я вспомнил, как однажды Фалко пытался воспитывать орка, и как это почти ему удалось; тогда я уже не мог не согласиться, что, при правильном воспитании, из него может вырасти не кровожадный волколак, но преданный пес. Разгоряченная Нэдия продолжала тем временем:
— Да, я знаю, что вы этим хотите сказать — раз его в своем доме нашла, так, значит, его там оставили те самые волколаки которые… которые моих… милых родителей… братика моего… Но я же человек! Правильно? Я любить должна, и я не держу какой-либо обиды, и я… я люблю его! Да, да — он то тут точно не причем… Маленький, бедненький…
Тут она отдернула от меня волчонка, на меня взглянула так, будто я был враг, ну а его поцеловала в черный, мокрый носик. Волчонок запищал радостно, вообразивши, что — это его мать возвращалась, и принялся облизывать ее лицо. Нэдия улыбнулась умиленно, но тут же взглянула на меня с напряженным, безмолвным вопросом, и мне уже ничего не оставалось, кроме как кивнуть утвердительно…
Когда я начал записывать все это, то думал дать это просто, как случай из жизни, который в дальнейшим, возможно повлияет на записывание моей повести, однако теперь, подбираясь к дальнейшим событиям, вижу, что — это напрямую пересекается с ними. Почему?.. Сейчас узнаете.
Итак, я оставил своих героев в тягостном, мучительном положении, окруженных пламенем, едва уже не горящих. Мне, право, больнее писать не об их собственно мученьях, но об мучениях той маленькой девочки, которая была с ними. У Маэглина, когда он слышал ее крик, едва сердце не останавливалось, однако же — он продолжал исступленно вопить, требовать, чтобы их спасли, клялся, что за это станет рабом темной силы. Никто к ним не приходил на помощь, и тогда девочка закрыла глаза, и не двигалась, не издавала больше ни звука, личико ее стало настолько тихим и умиротворенным, настолько кроткими стали ее черты, что, раз взглянув, трудно уже было оторваться и вновь сосредоточить внимание на том пылающем, жутком, что их окружало.
Альфонсо обнимал Аргонию, и, хотя она хотела, чтобы он целовал ее в уста — он и теперь противился этому, не мог принять то, что можно целовать кого-либо помимо Нэдии, и слышать не хотел никаких речей, которые она ему шептала. Он целовал ее в лоб, который тоже был восхитительно прохладен, и шептал:
— Нет, нет — он не даст нам здесь погибнуть — ведь все это было уже и прежде — нет — мы еще не до конца прошли наши мучения. Вот увидишь — сейчас прилетит, вызволит нас… Мерзавец! Как же он жжет это тела!.. Да что ему эти тела — игрушки что ли?!..
Маэглин некоторое время, как погрузилась в забытье девочка, оставался совершенно недвижим: все глядел, глядел на нее, а заорал на пределе… Нет — даже превышая предел на который способна была его человеческая глотка. Он вспоминал как тогда, много-много лет назад, на брегу Бруиненна взывал, по повелению мага к Барлогу — и вот теперь он возопил в таком же надрывном, пронзительно исступленье, и все возвышал и возвышал свой вопль, понимая, что его то и девочку никто не спасет, что они фигуры лишние, только мешающие; что, либо вот он свершит что-то такое надрывное, титаническое, либо вся его предыдущая жизнь была тщетна, а он то не мог смирится с тем, что муки ради того только были приняты, что все так оборвалось. И он вопил тем болезненным, надрывным голосом, который не сможет издать человек просто так, ради прихоти иль за день — чтобы вышел такой, нужно величайшее, титаническое духовное потрясение, от которого волосы седеют, а тело изгорает. Это был тот запредельный вопль, от которого, как и тогда, много лет тому назад, стали рваться его голосовые связки. Однако, ежели тогда он вопил на языке тьмы, то теперь там были и человеческие слова (хотя и искаженные настолько, что не разобрать их было — сливались они с оглушительным ревом пламени. Но это были те стихотворные строки, которые пришли к Маэглину в одну из бессонных ночей, в его уединенной пещерке, когда он сходил с ума от одиночества, когда он грыз камни:
— В самоубийственных мотивах,Нас жжет сей искаженный мир,В кровавых, яростных приливах,Устроил ворон жуткий пир.А вот и небо потемнело,Исходит хладною слезой,И ветром темным вдруг запело,Безумно бьет вдали грозой.Рабы у смерти начертанья,Удел нам дан ходить в пыли,Или дрожать среди стенаний,И точно прах ползти в пыли.В самоубийственных припевах,Взываю нынче с воплем к Вам,Молюсь я в сломленных мотивах,Молюсь и мраку и богам!Пусть тлен, пусть миг безумный вожделенья,А я реву — больной я миг,Истерзанный в порывах исступленья!!!Я весь уж обратился в этот крик.Эй вы, сморю на вас я вас в гневе,Самоубийца, прах — но ненавижу Вас,Ну ж! В этом оглушительном напеве,В молитве смерти, пусть горит мой глас!