Последняя поэма
Шрифт:
А высоко-высоко в темном небе над ними — это почувствовал и Эрмел, который парил там, держа за руку государя Келебримбера. Незадолго до этого, они поднялись еще выше тучи, и теперь простиралась она под ними, словно ужасающий мир смерть — такой мир был бы верно, если бы Моргот одержал победу над Валарами, и устроил все по своему разумению. Все было покрыто вздутиями и впадина, все испускало из глубин своих зловещее бордовое сияние, все медленно перекатывалось, проплывало. Время от времени, глубины эти распахивались глубокими пропастями, и оттуда, с пронзительными воплями вырывались драконы, иногда, в нетерпении испускали огнистые бураны — эти уже не был такими крупными как тот первый, с которым довелось сразиться братьям, но было их так много, что, казалось — никакая сила не могла бы им противостоять. И Эрмел говорил спокойным голосом:
— Теперь, государь, ты видишь силу тьмы. Понимаешь, что, либо вы все погибните, либо научитесь, все-таки, жить
Эрмел говорил с такой уверенностью в своей силе, что, действительно, ничего ему не стоит повернуть всю эту несметную армию, и что будет по его — что Келебримбер, чувствующий, что там, под этими облаками, идет страшное разрушенье, идет беспрерывное убийство, уставший от всего этого, измученный своею тоскою — готов был сдаться, подтвердить свое согласие. Но вот этот голос, всегда, казалось бы, ведающий верную дорогу, голос победителя — этот голос вдруг оборвался, и услышал Келебримбер злобное шипенье, словно бы целый выводок ядовитых змей висел перед ним, в воздухе. Он взглянул на этого светлого, белоснежного старца Эрмела, и увидел, как белизна эта и благородные черты оплыли, словно воск на горящей свече; тогда же вспомнил он, как обратился во что-то темное, дымящееся клок отрубленных у него волос, и тут же опомнился государь от этого колдовского наважденья, взгляд свой вверх, к звездам устремил, и тут же и успокоение, и решимость почувствовал, хотел уж заявить, что, эльфам лучше погибнуть, лучше королевство свое в пепелищах оставить, тем принимать ту жуть, перерождаться в каких-то тварей (ведь именно от такого преображенья появились в рудниках Утумно и первые орки) — он начал говорить, но Эрмел не слушал его: он продолжал шипеть, и все громче и громче раздавалось это шипенье, черты же все продолжали оплывать, и казалось, что сейчас вот откроется что-то жуткое. На Келебримбера он взглянул так, мельком — провел возле него рукою, и тут же отпустил — эльф оказался опутанной некой призрачной, темноватой пеленою, за которой он почти ничего не видел, и не мог пошевелится. Он остался висеть в одном месте, над извергающими бордовые отсветы тучами, ну а Эрмел, отставив его, метнулся вниз. Да — он почувствовал, что все пошло не по его замыслу, что вмешалась некая сторонняя, непредвиденная сила. Однако, Эрмел так и не знал еще, что это за сила; и, тем более, не мог и предположить, что вмешалась она по воле Маэглина…
Еще незадолго перед этим эльф и эльфийка — отец и матушка златовласой девочки, пробирались к мосту, отчаянно торопились, ужасались, что смерть может забрать их. Но вот, когда все вокруг засияло, зашипело раскаленными, вжигающимися в землю полосами, когда все налилось ослепительным белесым сиянием, жар возрос до нестерпимых, слепящих пределов, а воздух над головами загрохотал, задрожал от многотонной, падающей на них массы — вот тогда они, как и все окружающие их остановились, вдруг явственно осознав, что через несколько мгновений их не станет в Среднеземье, но проснуться они в блаженном Валиноре. И они смирились с этим. Теперь было даже недоумение, чего они так боялись, зачем суетились, бежали — их ждала прекрасная земля, там они вновь будут все вместе, и там им уже не будет грозить никакое зло, полетят, поплывут в сладостном движенье полные любви века. И вот они встали друг против друга, с нежностью глядели друг другу в лица. Очнулась от забытья девочка, она открыла глаза, увидела сияющий лик матери, ту ослепительную, кипящую массу, которая куполом неслась на них сверху — и закричала! Она не знала, и знать ничего не хотела про Валинор — она хотела жить здесь, прежней жизнью, которая теперь так стремительно разрушалась. И вот увидела она девятерых, стремительно несущихся воронов, и поняла, что могут они вынести ее, протянула к ним ручки.
А эльф и эльфийка, как и многие иные, смирившиеся со смертью, все смотрели друг на друга, одними очами печальными шептали друг другу слова прощания, и представляли свою гибель как одну из многих в череде трагедий эльфийского народа. Но тут вмешалось что-то совершенно неожиданное — вдруг между ними появились девять воронов, и, вместе с тем, теплым ветром повеяло, и нежный голос зашептал:
— Отпустите, пусть живет она — такова воля провидения…
И мать поняла, что дочь ее может быть вынесена из под пламени, что будет еще жить, однако она уже настолько смирилась со смертью, со скором пробуждением в Валиноре, что не хотела ее отпускать — и дело было даже не в разлуке (хотя, конечно, и расставанье было болью); но в понимание того, сколько зла в этом мире, сколь искажен он еще в дни творения; ей мучительно больно было осознание того, что любимой ее доченьке придется и плакать, и страдать, и потому она не хотела ее отпускать: "Отпусти… отпусти…" — в едином порыве шептал ветер: "Ты не в праве распоряжаться ее судьбою. Пусть познает она и горести, однако — через эти горести познает и любовь истинную…"
— Прости, прости доченька! Помни обо мне, и знай, что и о тебе в каждое мгновенье Там буду помнить, любить. Ну прощай, прощай, милая, до встречи!
И она выпустила девочку, которую давно уже держали вороны, и, заливаясь слезами, крепко-крепко обнялась с супругом — это действительно были их последние мгновенья. Как раз в это время ударила та ослепительная стена, которая прожгла до дна реку, и от которой взметнулся, стремительно разлетаясь во все стороны, бордовый плотный пар. И этот пар был настолько раскаленных, что не только мгновенно обращал в пепел всех, кто в него попадал, но и выжигал слой земли метра два — ведь это был пар от драконьего пламени, от которого и мифрил плавился. И в это же время, словно исполинский молот, по уже раскаленной наковальне, обрушился основной поток драконьего пламени…
Скажу, что в десятках верст слышен был грохот, и земля содрогнулась; содрогнулись и Серые горы, и с седых, холодный, погруженных в угрюмые вековечные думы вершин сошли многочисленные лавины. И уже знали об этом неожиданном, коварном нападении в Серых гаванях, за сотни верст к северу-востоку, и сам государь Гил-Гэлад взошел тогда на высокую смотровую башню, и узрел (за сотни верст узрел!) поднявшееся от того падения зарево. Оно багровой полосой раскинулось по горизонту, и до самого утра не желало усмирятся — Гил-Гэладу и страшно, и больно было на него смотреть, он чувствовал, сколькие погибли там, сколькое было разрушено; слезы катились по его лицу, и он едва слышно шептал:
— Дориат, потом Гондолин, теперь — Эрегион; придет время и Нуменора, и Серых гаваней. Пусть сейчас кажется, что — это будет нескоро, через тысячелетия, но, когда минуют эти тысячелетия, и падет и эта башня, и все эти стены, и волны усмирят раскаленные руины, то будет казаться, что прошло лишь одно мгновенье… Все уходит, все забывается. Какой же печалью наполнено все наше бытие — сколько мук, надежд и разочарований, но все уходит, уходит… уходит…
И, хотя не было еще точных вестей о гибели Эрегиона, и, быть может, он не погиб в ту ночь, государь Гил-Гэлад чувствовал, что дни этой прекрасной земли сочтены, и тогда рожден им был такой плач:
— Где ты, прекрасная земля?Твои сады, твои луга,И золотистые поля?..Ушло, ушло то навсегда!Где вы, святые родники,И реки светлой глубины —За стоном этой вот тоски,Я знаю — тьмою сожжены!..Ах, может где-то я найду,Иные реки и сады,И на холмы в цветах взойду,Увижу свет святой звезды…Но где же милый твой народ?Где песни первые весны?И духа сладостный полет?..Ах, тьмою, тьмою сожжены!Конечно, вороны могли бы вырвать девочку силой (тем более, чувствовали, как безвозвратно уходят роковые мгновенья), но теперь уже всякая мысль о насилии казалась им отвратительной; и они ждали, когда матушка ее решится, и отпустит по собственной воле. Если бы она не решилась, тогда бы они и до самого конца не стали вырывать ее, хотя это было им очень больно — они чувствовали жизнь эту хрупкую, прекрасную; чувствовали жалость и любовь к ней потому, что она была так не похожа, на весь тот кошмар, который их окружал. Но вот матушка отпустила, и тогда сразу же, и из всех сил понесли ее прочь. Да — они летели очень стремительно, быстрее стрел, но, все-таки, не успели бы ускользнуть из-под того раскаленного колпака, который падал на них сверху. И тогда они, взмыли вверх навстречу этому сиянию, они понимали, что то колдовство, которое оберегало от смертного жара их, не могло уберечь девочку; и она уже закрыла здоровой ручкой личико, и тихо заплакала, вжавшись в черные перья одного из них. Подобно черным вихрям, ворвались они в узкий провал, между ослепительных стен — он жадно, словно пасть сомкнулся, но они успели метнуться в другой провал, и, наконец, оставили это под собою. Теперь верстах в двух над их головами рокочущими, темно-бордовыми, подчас угольно черными сводами растекалась тьма, и там, время от времени, проносились драконы. Вот несколько их, слитых в единое воплей оглушили просторы воздуха, и одновременно, все засияло таким ослепительным мертвенно-белым, никак не утихающим светом, что они некоторое время летели почти вслепую. Они поднимались все выше и выше, однако, волны жара, поднимающиеся с пылающей земли, захлестывали их, и девочка кричала, звала маму, просила "водицы холодной"…