Последняя свобода
Шрифт:
Два мальчика — семи и десяти лет — в Третьяковке с папой. Я был потрясен, поражен сразу и навсегда — настолько, что ничего больше не хотел смотреть и только с ревом подчинился. Меня поразила тайна. Папа разъяснял смысл, помнится каждое слово, и потом я читал, что мог, о начале великой судьбы Сергия Радонежского. Но тайна осталась, с годами лишь углубляясь в головокружительную бездну. Я не мог повесить картину в кабинете, где играючи сочинял безделушки, — с этим «Видением» мне нужно было просыпаться и отходить ко сну.
Пошлые призраки, прочь!
Я решительно поднялся, снял с крюка картину и направился в кабинет, к счастью, ни с кем в прихожей не столкнувшись. Теперь надо выбрать место… В зеленовато-палевых тонах пронзительно родного ландшафта пастушок в белой рубашке и черный монах под деревом с драгоценным ларцом в руках, лица не видать под капюшоном, на левом плече выткан алый крест. И алая оторочка на сапожке отрока. Две единственные яркие детали… Нет! В пространстве пейзажа между мальчиком и монахом слабо, но очевидно выделялось красное пятно.
— Леон, ты здесь? О, пардон!
На пороге стояла Аллочка в шортах. Монументальное зрелище.
— Мне нужно одеться, — пробормотал я машинально. — Подожди на терраске.
Осторожно поставил картину на пол, прислонивши к тумбе письменного стола, бросился к книжным полкам, схватил альбом. «Михаил Нестеров».
Нет, память души подвести не могла: никаких красных пятен в травах на репродукции, конечно, не было. Это кровь! Тут меня будто стукнуло в голову, и я прокрался в спальню скрыть следы собственного преступления. Сменил лиловое покрывало на ядовито-желтое из шкафа, туда сунул замаранное. Плюнуть и забыть — не изнасиловал же я ее, в конце-то концов!
В обществе жениха и Горностаевой она сидела на терраске, куда я вышел одетый, побритый и, хотелось надеяться, непринужденный. Однако взглянуть на нее не смог. Господи, молился я про себя, пусть сын найдет себе другую — любую, на худой конец — иностранку, благословляю заранее, только б никогда не видеть эту и не ощущать в себе сыноубийцу!
Пили заграничный, привезенный из Голландии кофе, болтали о саде-огороде. Горностаева — крупный спец, я ее называл «садовницей», — не умолкала.
— Леон, шиповник надо обрезать каждый год.
— Когда мы с Колей поженимся, — вставила Мария, — я заведу розы.
Эту бесстыдную наглость я проигнорировал, отвечая Аллочке:
— Пусть растет вольно, я специально посадил, чтоб тень была…
— Это неправильно. Пойдем, я покажу, как надо. Я вскочил с такой готовностью, что чашку опрокинул. Извилистой тропинкой меж старых высоких кустов акаций подошли к беседке, обсаженной горностаевским шиповником. Сквозная пленительная прохлада в полуденном мареве. Тут сад кончался и начинался мой лес: сосны и березы, боярышник, бузина, буйные травы… Я глубоко вдохнул смолистый воздух, жить бы да радоваться на Божий мир, а что мы сами из своей жизни — да из
— Леон, нам надо объясниться.
— Не мешало бы.
— Ты человек глубоко нравственный…
— Не сметь! — гаркнул я. — На лесть меня не возьмешь.
— …но мужчина, — закруглила она мысль. — И, возможно, меня поймешь.
— Ну!
— У меня в тот вечер — в тот, понимаешь? — было свидание.
— С Марго?
— Да нет же, — Аллочка опустила глаза; лицо и плечи ее в рыжих веснушках пылали; на редкость женственное существо, в отличие от этой… — С приятелем мужа.
— На моем участке?
— Леон, не глупи, — она рискнула улыбнуться. — В парке пансионата. А на обратном пути я специально сделала крюк, чтоб зайти к вам. На минутку, для алиби. Дошло?
— Какие же вы все… мы все…
— Да, да. Но все давно кончено, тогда же. Суди меня как хочешь, только ни слова Грише.
Или я ничего не понимаю в женщинах, или она врет от начала до конца.
— Не скажу, — сказал я тоном шантажиста, — если ты назовешь имя приятеля.
— С ума сошел!
— Вам бы этого хотелось, правда?
— Неужели ты не понимаешь, как мне стыдно?..
— А ты не понимаешь? — Я поймал ускользающий взгляд испуганных глаз. — Произошло убийство.
— Марго пишет письма!
— Я обнаружил кровь.
— Мне больше нечего тебе сказать.
С интересом наблюдал я, как нежная беспомощность обернулась железной непреклонностью. Закачались ветви, кто-то шел по дорожке.
— Это Гриша! — сказала она вызывающе. — Можешь доносить!
Прекрасно зная, что я на это не пойду.
Из кустов действительно возник еще один рогоносец (ох, не верю я в это!) и заявил сурово:
— Леон, работать! Ты ему сказала, что я собираюсь…
— А мы спорим, обрезать ли шиповник, — перебила Аллочка хладнокровно.
— Вот делать-то нечего, когда столько дел! Мрачноватым выглядел большой босс и нервным, какой-то нетерпеж в нем бился, безудерж.
— Пошли, надиктуешь, вспомним вместе. Остальные рукописи у тебя ведь перепечатаны… Аленька, оставь нас, а?
Она послушно удалилась, Гриша сказал вполголоса, оглядевшись:
— Ничего не трогай. У нее прямо патология какая-то — все резать, резать… на солнцепеке живем, — и закурил.
Я тоже закурил и запоздало ответил:
— Остальные перепечатаны.
— Отлично. Машинка не нужна?
— Нет, отремонтировал. Еще тогда. А у тебя новая?
— Компьютер.
— Вообще, дай мне на всякий случай свою старую, моя ненадежна.
— Я ее в комиссионку сдал. Разве не говорил?
— И на выручку от продажи открыл издательство?
Он засмеялся с оттенком горечи.
— Нет, серьезно, Гриш, завидую.
— Ты? Мне?
— Ну, столько энергии. Я б просто не сообразил, где такую уйму монет раздобыть.