Последняя свобода
Шрифт:
— Почему же?
— Плохо умер.
— Как это?
— Лик очень страшный. Пусть ей не снится.
— А книжечка не сохранилась?
— Все сохранилось. Мы к нему не ходим, только я убираюсь иногда.
— Можно посмотреть?
— Вам — можно, — сказала старуха значительно.
Я двинулся к двери в кабинет, она проворно загородила дорогу.
— Туда не надо, Леонтий Николаевич. Я принесу.
Ну прямо святыня какая-то. Что за чудачество.
Принесла и прикрыла дверь. Я взял, перелистал. Юрия Красницкого нет, Леонтий Востоков присутствует.
— А что с Маргаритой Павловной? — прошелестел за спиной тихонький голос.
— Она от меня ушла.
— Это нам известно.
Назойливый такой голосок, и слезящиеся глаза глядят назойливо.
— Так как вы себя считаете: холостым или женатым?
— Вот пытаюсь разобраться, Марья Петровна.
В прихожей она загремела замками, пробормотав тихо-тихо:
— Нету могилки-то.
— Чьей? — воскликнул я, но старушка явно заговаривалась:
— Вот я и говорю: нету. Сожгли, как он и сам написал.
— Прахов оставил завещание?
— Оставил. Сжечь, мол, и прах развеять над водой.
— Тьфу-ты! Развеяли?
— Замуровали.
— Где?
— Машенька замуровала, а где — не говорит.
На этом мы и расстались. Жуть какая-то! И почему меня не пустили в кабинет?.. Чтоб стряхнуть впечатление, я позвонил брату:
— Вась, запах вина перешибает кровь?
— Ты что? — заорал Василий.
— Я у тебя, как у медика, спрашиваю: запах вина…
— Ты чем занимаешься-то?
— Думаю.
— Где ты?
— В Москве у себя.
— Фу-х! — отдышался Василий и забрюзжал: — Только с работы, молодой девушке закрыл глаза, а ты тут… Ладно, сейчас приеду.
По Васькиному виду никто б не сказал, будто он только что проводил человека в последний путь: здоровый, цветущий и веселый. Но я знал, что кроется за этой веселостью: каждую смерть он переживал болезненно.
— Вот уже два года подозреваю, что ты не в себе! — загремел с порога. — Поймать бы этого поганца с письмами…
— Может, это поганка.
— Брось! Я ваш мирок нутром чую — писательский этот самый, богоизбранный. Тебя уже довели до импотенции?
— Слушай, полегче!
— Творческой, братец!
Я изумился про себя: ведь правда, за два года ни с кем… все они будто противны мне. Неужто в такой аскетической форме выражается моя любовь к жене? Василий словно подслушал и выпалил:
— Назло завистникам издавай двухтомник и женись.
— На ком?
— Господи, вот проблема-то!
Вера брата в нашу фамилию меня всегда подстегивает. А он развалился рядом на тахте и заявил:
— Вино перешибет — для твоего обоняния. Обыкновенного. Вот если б я принюхался, возможно, уловил бы. Какое вино?
— «Каберне».
— А, то самое. Почему ты говоришь про кровь?
— В письмах есть намеки. И нож пропал, охотничий.
— Да ты представляешь, сколько должно было пролиться кровищи? Впрочем…
— Не представляю.
— Зарезать человека…
— Да ладно, Вась.
— Что ладно?.. Может, она и доигралась.
— Что значит «доигралась»?
— Значит — догулялась.
Я поморщился: воистину — муж узнает последним. И вот интересно: даже брату я не мог рассказать об ученичке.
— Что ты о ней знаешь?
— Конкретно ничего. Но этого самого секса в ней было… пропасть. Сам небось помнишь.
И рад бы забыть — разве дадут? Вдруг вспомнилось жаркое лето шестьдесят седьмого, «шепот, робкое дыханье», и даже соловей пел на Тверском. Четверть века прошла — какие мы старые. Серьезно, я себя ощущал стариком.
— Все сложнее, Вась. Она была у Прахова перед смертью. Или в момент смерти.
— Она тебе говорила?
— В том-то и дело, что нет. А Коле соврала, будто вызвала к старику бабу Машу.
— Слушай, Леон, ему делали вскрытие?
— Делали. Инфаркт миокарда.
— А, сердцем страдал.
— Ничем он не страдал… физически. Душевно — может быть.
— Сумасшедший?
— Здоровее нас с тобой.
— Успокойся. Его же не зарезали. Хотя по законам жанра стоило бы.
Вспомнилось лицо покойного, к которому никто не подошел проститься, — и гроб поплыл на сожжение в огромных белых и бордовых цветах… Я сказал рассеянно:
— Так и не расплатился с тобой за цветы.
— Какие цветы?
— Прахову.
— И не расплатишься, — Василий засмеялся заразительно. — Разве что прогремишь по «всея Руси»… — и пропел красивым верным баритоном: «Ты ж гори, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я…»
Словно сигнал прозвучал — и прояснил слегка тогдашний темный вечер. В сумеречном Дубовом зале я, уносясь ввысь, толковал с Милашкиным о судьбах цивилизации; растроганные члены вновь и вновь подхватывали печальную песнь, но без направляющего баритона (мы с братом сидели за соседними столиками спиной к спине) «Лучинушка» затухала. «Без вашего брата не то», — заметил Милашкин. — «А где он?» — поинтересовался я, повернувшись: густо-кудрявый затылок, а Вася изрядно лыс, в отличие от меня, кстати. — «Где он?» — и тут же забыл и вопрос и ответ. Забыл до сегодняшнего дня, до этой минуты.
— Вась, а куда ты делся на праховских поминках?
— Ходил осматривать писательские апартаменты. Вальяжно вы расположились.
Между тем ответ Милашкина гласил: «Он нас покинул с женщиной». Что спьяну я воспринимал как остроумную шутку (настолько это непохоже на брата) и забылся во вселенских проблемах.
Не то чтобы Василий законченный женоненавистник, нет, он вдовец. Его Татьяна умерла от рака в страшных муках, он — хирург — ходил за ней полтора года, а после смерти жены стал работать в реанимации. Природная его веселость обрела некий сардонический оттенок и нередко действует мне на нервы. Конечно, Милашкин ошибся, но… Я замер, зачарованный фразой предателя: «Я шел по улице и увидел, как из вашей калитки вышла женщина». Да не фраза зачаровала, а давно подкрадывающееся ощущение: вокруг меня предатели. Жена, ученик… но не брат же! Он продолжал напевать: «То ж мое, мое сердечко стонет…» — задумчиво, без привычного шутовства. И я затаился почему-то, не стал выпытывать.