Последняя женская глупость
Шрифт:
– Нет, – с сожалением сказала Маша. – Имя очень красивое, и вообще… эта история, что вы рассказали… она прямо в сердце мне попала, но я не могу дочку Верой назвать. Я ее в честь моей мамы назову. Она умерла, когда меня рожала. И мы с тетей Лидой договорились, что я девочку ее именем назову. Иначе никак нельзя. Понимаете?
– Конечно, – кивнула Вера Ивановна. – Раз так, то конечно… ого!
«Ого» относилось к потоку жидкости, который вдруг хлынул прямо под Машу, на постель. Она чуть не умерла со стыда, но Вера Ивановна засмеялась и сказала, что это очень хорошо, это отошли воды, а значит, пришла пора Маше перейти в родовую палату.
Она и пошла, придерживая руками свой огромный живот. Ей иногда даже не верилось, что там лежит только один ребенок. В этаком животище вполне могли поместиться
Примерно через полчаса (это ей Вера Ивановна сказала, что все длилось около получаса, сама-то она времени не замечала) Маша точно знала, что весь ее огромный живот занимала только одна девочка.
Она смотрела на орущее, красненькое, лысенькое, лупоглазенькое существо и думала, что никого и никогда в жизни не любила так, как эту кроху. Одинокая девчонка, не знающая ни отцовской (он оставил дочь на попечении сестры покойной жены и пропал в нетях, Маша о нем слыхом не слыхала!), ни материнской любви (тетя Лида, конечно, очень любила племянницу, а все-таки мать вполне заменить не смогла!), жившая словно бы на сквозном ветру, она наконец-то ощутила себя полностью, со всех сторон защищенной от всяких сквозняков. Как будто эта новорожденная дочь могла обеспечить ей то, чего так недоставало в жизни!
Впервые Маша перестала чувствовать и тоску по нему. Не то чтобы минула ее любовь – нет, просто она вдруг сделалась странно уверенной. Перестала чувствовать себя отвергнутой, брошенной, ненужной, вот в чем дело! Теперь у нее был ребенок, она была мать – а он? Нет, ну в самом деле – кто такой он? Избалованный сын вздорной мамаши, которая готова его защищать и оправдывать во всем, даже в подлости? Человек должен уметь отвечать за свои поступки, и кто знает, что такое эта ответственность. Неужели только наказание? Нет, в самом деле! Может, они были бы счастливы, если бы сумели плюнуть на все и быть вместе. Кому какое дело? Маша, конечно, так и так бросила бы школу, а ему никто не мешал сдать экзамены, поступить в институт…
Маша знала, что выпускные он сдал с трудом, хотя весь год шли разговоры если не о золотой, то о серебряной медали – точно. И в институт поступил еле-еле, только из-за спортивных достижений взяли его в политехнический, потому что ректор политеха, это всем известно, помешан на спорте, спит и видит сделать институтскую сборную на уровне городской. А поначалу-то он хотел на инфак в педагогический – Алла Анатольевна считала, что там единственное приличное образование в городе дают. Конечно, история с Машей помешала бы поступлению на инфак – поэтому о Маше постарались забыть, как будто ее и не было. И вот, пожалуйста! В политех он так и так поступил бы, даже будучи женатым на своей однокласснице!
Обо всех этих неприятностях Маша узнавала… от кого бы вы думали? От его бабушки и дедушки! В обстановке строжайшей секретности – «Господи помилуй, если Аллочка узнает!» – они порою навещали «внучку» и приносили ей все новости о нем, не переставая печалиться, что «у молодых не заладилось», и воспринимая все беды любимого внука как разновидность божьей кары.
Маше они все обсказывали в подробностях, очевидно, полагая, что проливают бальзам на ее душевные раны. Но нет, она не злорадствовала. Та вспышка обиды и ненависти, которая заставила ее бросить: «Мне из этого дома ничего не нужно!» – и исчезнуть, тоже давно прошла. И любовь ее к виновнику своих страданий, как ни странно, осталась. Наоборот – юношеское влечение превратилось в зрелое чувство. Оно было окрашено глубокой печалью – ведь у Маши не было ни единого шанса соединиться с ним, – но в то же время исполнено надежды. Время лечит все раны, время и учит людей осознавать свои ошибки. А вдруг настанет час, когда до него дойдет, какую все-таки гнусность он совершил, каким трусом себя показал! Вдруг он опомнится и ринется к Маше за прощением? И она его простит… И они будут вместе, все время вместе. Он, Маша и их дочка. Втроем!
Маленькую девочку помыли, запеленали и увезли в детскую, пообещав, что Маша увидит свою дочку теперь через сутки, когда настанет пора кормить: «В первые сутки младенец не хочет есть, но потом – только держись!» Машу тоже вымыли и повезли в послеродовую палату. Но там не нашлось свободной койки, и ее оставили пока в коридоре. Да какая разница! Маша заснула сразу, едва ее переложили с каталки на кровать. Во сне ей виделось именно то, о чем она мечтала на – яву. Как она гуляет с дочкой и случайно встречает его. Он заглядывает в коляску, видит деточку, потом поднимает восхищенные глаза на Машу – и вдруг понимает, что больше не может жить без нее и без их ребенка. Назавтра он приходит к ней с цветами и мольбами о прощении. И тогда начинается счастье, настоящее счастье!
Сон этот был так прекрасен, что Маше не хотелось просыпаться…
Она и не проснулась.
Александр Бергер
27 ноября 2001 года. Соложенка
Он все ходил и ходил по этой небольшой чистенькой комнате. Калинникова сидела в углу диванчика, прижав к себе притихшего внука. Сначала она с неотвязным любопытством наблюдала за Бергером: небось ожидала, что он вытащит из кармана лупу и начнет разглядывать следы на полу. Или сделает что-нибудь в этом роде. Но он просто бродил по комнате. В конце концов Александра Васильевна устала за ним наблюдать. Славик уже задремал, опустив голову на ее колени, теперь начала клевать носом и она.
Бергер, избавившись от ощущения ее пристального взгляда, почувствовал себя свободнее. Он подходил к книжным полкам, к столу, разглядывая безделушки на комоде и на телевизоре, рассматривал видеокассеты…
Правда, что говорила Калинникова: Римма Тихонова, видимо, очень любила свой деревенский дом. Наверное, все эти вещи, которыми хозяйка его обставила, были уже отжившими свой век, ненужными в ее городской квартире, но в маленьком деревенском домике они смотрелись отлично и придавали комнате особенный уют. И все так тщательно продумано, нет ничего лишнего, и в то же время без каждой из этих вещей не обойдешься.
Он остановился у стола, в который раз перебрал лежавшие на нем бумаги. Опять прочитал отчеркнутый и забрызганный кровью абзац, где рассказывалось о статуе со странным названием «Экстаз святой Терезы». Его что-то смутно беспокоило – нет, не в этих несколько выспренних словах, а в самом виде письменного стола. Что-то было на нем не так, чувствовалась какая-то неправильность, словно бы не хватало чего-то. А чего, Бергер никак не мог понять. Стол как стол. Полированная темная столешница, на которой стопочкой лежат словари: четырехтомник «Толкового словаря живого великорусского языка» Даля в старинном написании, с диковинными буквами (Бергер об этом словаре только слышал, а видел его, тем более – в руках держал, первый раз в жизни), уже более привычный «Словарь современного русского языка», тут же почему-то итальянско-русский словарь, рядом – французско-русский (это понятно, Тихонова иногда занималась переводами с французского, ведь она закончила иняз, как успел узнать Бергер); в стороне толстенный справочник «Малый энциклопедический словарь». Ничего себе – малый, его и не поднять! Коробка с видеокассетой. Ну рукопись, пустая папка от нее. Очки в изящной, очень тонкой оправе. Длинный, остро заточенный карандаш с ластиком в виде зелененького слоника на конце и пустая карандашница.
Все очень обыкновенно. Но чего-то явно не хватало. Чего-то очень естественного, что непременно должно присутствовать на письменном столе. Какой-то мелочи. А Бергера будто заклинило – никак не мог понять, чего же тут не хватает.
Послышался звук, очень напоминающий всхрапывание. Бергер невольно оглянулся.
– Ой, извините, Александр Васильич, – смущенно захихикала Калинникова, отирая мягкой ладошкой рот. – Я вздремнула, да так сладко. И Славик совсем разоспался. Может, мы уж пойдем к себе, коли вам больше не нужны?