Последняя женская глупость
Шрифт:
– Вряд ли, видишь, стены подновляют, – показала Римма на серые пятна свежего раствора, которыми были затерты слишком уж явные проплешины на древних стенах Шато. – Наверняка ров тоже чистят.
– Мэй би, мэй би, – рассеянно отозвался Григорий. – Слушай, ты не хочешь немножко погулять? У меня еще одна деловая встреча намечена.
– Ради бога, – слегка удивилась Римма такому внезапному повороту событий. – А как же ты без переводчика обойдешься?
– Этот человек нормально спикает по-английски, – успокоил ее Григорий. – Как-нибудь обойдемся. Встретимся в отеле, часика так через два, хорошо?
– Давай.
Он поцеловал Римму и ушел, обогнув окруженный рвом замок. Римма смотрела ему
Римма побродила вокруг Шато, посидела на теплом, нагретом мягким осенним солнцем парапете, бездумно глядя в нижний двор замка, где метались узорчатые тени платанов. На душе было странно – не то тоскливо, не то радостно. Не шла из памяти прошлая ночь, когда, вкушая мучительную сладость от близости с Григорием, она беспрестанно вызывала в памяти глаза Никиты. Показалось или, не сдержавшись, все-таки выкрикнула его имя? Наверное, нет, судя по тому, как спокойно держал себя Григорий. Наверное, ей почудился звук собственного голоса, страстно зовущий недостижимое.
– Где ты, где ты, где ты, Сын Неба? – пробормотала Римма, отчаянно пытаясь улыбнуться. Но как-то почему-то не улыбалось. Неужели это возвышенная красота Шато навеяла на нее такую тоску?
Она поднялась к кафедральному собору, но готическая архитектура никогда ее не волновала. Вдобавок собор был наполовину затянут лесами: его чистили от вековой копоти, обновленные стены сияли белизной, но утратили большую часть очарования древности и тайны.
Римма пошла куда глаза глядят. Направо от собора маленькие улочки манили изобилием витрин, украшенных разнокалиберными тыквами, игрушечными ведьмочками и чертиками: нынче был знаменитый Хеллоуин, и по улицам там и сям бродили ряженые – сторонясь, впрочем, кафедрального собора, как и подобает нечисти. Конечно, вполне можно было посетить одну-другую «торговую точку», но Римма уже настолько пресытилась шопингом в Париже, что больше не могла видеть лавочки и магазины. Повернула налево, перешла площадь Оратории и двинулась по улице Жоржа Клемансо. На ней не было ни одной витрины, зато вскоре Римма набрела на Музей изящных искусств. Уже совсем собралась было зайти туда, однако ее отпугнула афиша, извещавшая, что в музее открыта выставка картин Пикассо. Сильнее, чем Пикассо, Римма ненавидела только Кандинского и Марка Шагала, поэтому она прошла мимо музея – и вдруг увидела прямо через дорогу, за чугунной оградой, огромный сад. Это был знаменитый Жардин-де-Плантес, Ботанический сад.
…Она долго ходила по боковым дорожкам, сначала читая все таблички подряд, а потом, пресытясь изобилием красот и диковинок, останавливалась только перед некоторыми, особенно чудными произрастаниями. Например, там было дерево, название которого напоминало название какого-нибудь динозавра: цефалотаксус. Само дерево смахивало на невиданную птицу – все перистое, зеленое, пушистое, бьющее под ветром не ветвями – крыльями. Рядом стояло что-то вроде боярышника, только с аккуратненькими кожистыми листьями.
– Гингко, – прочитала Римма и не сразу поверила глазам.
С ума сойти! Дерево гингко, о котором она только у Жюля Верна читала. Или еще где-то, теперь не припомнить. Так вот ты какой, цветочек аленький…
Да уж, цветов тут было море, и аленьких, и каких угодно. Крокусы, розы доцветали, буйствовали хризантемы. Белые, желтые, сиреневые, охряные, темно-бордовые, совершенно немыслимые. Бабочки метались над ними, как ошалелые, и сами более всего напоминали летающие цветы. Осени поздней цветы запоздалые…
А впрочем, почему – запоздалые? Здесь снег не выпадет, мороз не грянет, здесь мягкий морской климат, здесь все спокойно, тихо, предсказуемо, ожиданно, мирно. И жизнь людей, насколько успела заметить Римма, здесь такова же. Все тихо, спокойно. Все радостны, оживлены. Может быть, они даже не болеют. И сердца у них не рвутся от любви.
Римма свернула в боковую дорожку, выложенную плоскими камнями. Казалось, она идет по следам, оставленным диковинным зверем.
Сбоку появился раскидистый куст, усыпанный мелкими белыми цветами. Необыкновенно сладко пахнущий, томно жужжащий пчелиными голосами. Да разве так бывает в последний день октября?!
Весьма деловые утки что-то непрестанно ловили в пруду, окуная в воду шелковистые шеи и выставляя тугие хвостики. Над прудом царил какой-то потрясающий клен с фиолетовой до черноты листвой. Поодаль, в соборе Святого Клементия, начали мерно бить колокола.
Римма села на лавочку под кленом, огляделась… И вдруг выхватила из сумки ручку и торопливо нацарапала на лавочке, там, где облупилась краска: Никита + Римма = любовь.
Слезы выступили на глазах то ли от стыда за собственную полудетскую глупость, то ли оттого, что весь этот день, последний день октября, был такой же невыносимо-прекрасный, солнечно-увядающий, щемящий, смертельный, как ее любовь. И тут слезы полились, побежали по щекам, закапали часто-часто, как слепой дождь средь ясного неба. Она едва успевала утирать их, задыхалась и еще силилась сохранить безразличное выражение лица. Вот ведь и не отличишь состояние невыносимого счастья от столь же невыносимого горя. Каким-то образом два эти чувства слились в одно, и бороться с этим невозможно, невозможно, как бедной святой Терезе, о которой Римма недавно прочла в какой-то рукописи, невозможно было бороться с ангелом, посланным убить ее.
Это и есть экстаз. Когда смерть кажется блаженством…
«Ну не смех?! – подумала она беспомощно. – Приехать в чужую страну, за тридевять земель, чтобы понять: ты умираешь от любви. Это твоя смертельная болезнь. Ну не смех ли: плакать из-за этого в Ботаническом саду города Нанта, под звон католических колоколов и неумолчный ветер с Атлантики, шелестящий листьями черного клена?»
Как страшно было вдруг осознать: ты можешь плакать хоть до бесконечности, но утешит тебя только одна утешительница – смерть. Она же и утрет твои последние слезы.
Внезапно блаженное безлюдье сада нарушилось множеством народу, словно все посетители, гулявшие ранее по другим аллеям, решили сейчас пройти мимо этой скамейки, на которой сидела Римма.
Веселые французские дети катили на своих маленьких трехколесных велосипедах, и это было совсем ужасно: плакать у них на глазах. Но она просто не могла успокоиться. Поднялась и ушла. Казалось, все смотрят на ее заплаканное лицо, но нет – у каждого были свои дела, на нее никто не обращал внимания, ее ухода никто не заметил.
«Вот так же я когда-нибудь умру, и этого никто не заметит», – угрюмо подумала она, глядя на клумбу необычайно ярких оранжевых крокусов, среди которых там и сям сквозили траурно-фиолетовые, почти черные анютины глазки, которые здесь называются виолы. Римма пошла прочь, и вслед ей смотрело нагромождение серых, бородавчатых, поросших бледно-зеленым мохом камней, похожих на семейство огромных, печальных, заколдованных жаб.
Почти у выхода из парка, недалеко от вольера с пятнистыми оленями, попался навстречу парень в кожаной куртке и черных джинсах с металлическими заклепками. Его наголо бритая голова была покрыта не менее чем десятком коричневых рожек-присосок. Это был, конечно, посланец Хеллоуина, но Римма не сразу догадалась об этом и удивленно вытаращилась на него сквозь слезы. И он тоже не сводил глаз с ее заплаканного лица.