Посмотри в глаза чудовищ
Шрифт:
Оставил он нас с Сережей, а сам отошел чуток в сторону. Велел ждать. Полнолуние как раз было, светло. Батька Конан сидит на траве, ноги под себя подогнул, а руками вот этак делает… Нет, лучше не буду показывать, а то мало ли что… И вот в самую полночь поднимается в Глиничах дикий вой. Поверишь – даже меня заколотило. Зубы стучат. Но – ждем. И вдруг видим: несутся на нас как бы собаки. Ближе подбежали: ба! Да это же каратели! Кто в форме, кто в подштанниках, у кого автомат на шее болтается, у кого танковый шлем на голове… Прыгают на нас, рычат, зубами схватить пытаются. Ну, мы их и… того. Туебенями. Ведут они себя, как волки, а тело-то не волчье. И прыти волчьей
Вот. Нашли мы баб с детишками. Их уже и по сараям развели, и сеном аккуратно обложили, и канистры с бензином расставили. Ревут, перепугались. Сережа их повел в отряд, а командир взял полковника, в дом старосты привел и к стулу привязал. И что-то над ним пошептал, после чего у полковника глаза совсем другие стали. Потом покрутил телефон – стоял там телефон, немцы связь любили, а как же, – и потребовал высокое начальство. Говорил он по-немецки, так что понимал я с пятого на десятое: штандартенфюрер Крашке, измена, золото, подразделение, капут… кто шпрахт? Командирен партизанен отряден Конан шпрахт. И тут наш Крашке завыл еще раз.
Бросил ему командир золотое звенышко на колени, и мы ушли.
– Жалко золота, батяня, что мы ему перетаскали, – говорю я.
– Не жалей, – отвечает он. – Убойная сила у золота куда выше, чем у свинца… Потому что всегда его охраняют дра-коны.
И узнали мы потом, что в воду командир глядел: еще троих офицеров из-за того золота гестапо расстреляло.
Но спокойная жизнь кончилась.
Взялись за нас круто. Научили мы их на свою голову с партизанами воевать… Несколько аэродромов оборудовали и летали с них – бомбить да разнюхивать, а то и парашютистов бросать. Артиллерию применять стали. А главная пакость – ягд-команды. Те все больше по нашим тылам шуровали. И за два месяца такой жизни истаял наш отряд наполовину. Уйти бы – да командир все вокруг того раскопа старался держаться. Не уходить далеко. Я уж говорил: коли просрал усатый дядька войну, надо пробиваться за Урал. А он: нет, наше место здесь… – и так странно на меня смотрел, будто думал: то ли шмальнуть меня, то ли наградить.
В общем, дошло до того, что обложили нас со всех сторон. Тогда-то я ту крысиную нору и увидел впервые.
Такая диспозиция: остров посреди болота километр на два, лесом зарос, а посреди как бы каска немецкая метров сорок высотой. Травка на ней редкая, два деревца на вершине… И подойти к острову, в общем-то, можно, но трудно. И бомбить его можно, но копачи наши там таких нор нарыли, что укрепрайон получился. Линия Конана… И все бы ничего, да триста душ нас там, из них половина активных штыков, и все жрать хотят. И фрицы это понимают и ждут… Песни играют, агитируют. Особенно они «Лили Марлен» любили ставить. Для командира Николая Степановича его любимую песню, кричат, и начинается: «Если я в болоте от поноса не помру…» А понос, надо сказать, нас донимал. Ивовой корой кое-как спасались. Вот. Эх, нравилась командиру эта песня! Грустнел он с лица и задумывался крепко, и видно было: пронимает человека до самых печенок…
МЕЖДУ ЧИСЛОМ И СЛОВОМ
(Айова, 1938, осень)
О страданиях любит поговорить только тот, кто никогда по-настоящему не страдал. А не страдал лишь
Сиделка мисс Оул сопротивлялась моей вылазке с такой свирепостью, что лишь вмешательство старого Илайи Атсона возымело действие.
– Пусть парень поглядит, как живут цивилизованные люди, – сказал он, оглаживая ее по крутому заду. – Бог не для того сказал Нику: «Встань и иди», чтобы он ослушался. Да и Билл в его компании, глядишь, будет вести себя прилично.
Бывший гангстер, а теперь один из респектабельнейших богачей Америки по-прежнему панически боялся папаши, да и я на старика поглядывал с известной робостью. Похоже было, что где-то в недрах его исполинского организма действует ксерионовая железа. Если бы Билл не сколотил собственное состояние, то наследства он мог бы и не дождаться.
На крылечке мне уже доводилось сиживать, и поэтому вид двора не производил на меня прежнего поразительного впечатления, когда простые куры-плимутроки казались существами из иного мира, а уж индюк – о, индюк затмевал собой даже абиссинского леопарда…
Билл был настолько тактичен, что для прогулки избрал не автомобиль, один вид которого, по его мнению, мог ввергнуть меня в прежнее состояние, а двуколку с парой гнедых. Благо путь был недальний.
– Старый черт опять не разрешает мне жениться, – пожаловался он, когда мы отъехали на приличное расстояние. – Говорит: у нее уже есть какой-то Оскар, в газете писали… И ничего не хочет слушать. Требует найти работящую девку из хорошей квакерской семьи.
– Это еще не самое страшное, Билл, – сказал я. – Представьте себе, что был бы ваш папенька правоверным скопцом…
– Это которые отрезают себе яйца?
– Ну да.
Его передернуло.
– Тогда я не вполне понимаю, Ник, чем мои ребята в прежнее время отличались от этих святош…
– Они ничего не резали себе.
– Не грешите на моих ребят, Ник. За вами-то они присмотрели как надо – ну, самую малость не успели…
Дорога шла через сад. Непонятно, как деревья выдерживали тяжесть висевших на них недавно исполинских яблок и чудовищных, с футбольный мяч, персиков. Подпорки под ветвями напоминали шахтную крепь. Одарил господь эту землю, ничего не скажешь…
– Итак, Ник, в церкви мы пробыли полчаса, – продолжал инструктировать Билл, – потом я дарил цветы старой ведьме – своей учительнице, со всеми раскланивался и не курил…
– Ничего, Билл. Я сам не курил два года.
– Вам было проще. Вы были покойник. Так, по крайней мере, говорили все доктора, которых я сюда перевозил, пока папаша не сказал, что все в руце господней, и не перестал пускать их на порог, а начал пользовать своими средствами…
Для меня все доктора слились в одно жуткое существо, вооруженное иглами, молотками, клещами и раскаленными железными прутьями. Оно чего-то хотело от меня и, не добившись, исчезало. Выздоровление мое, вопреки прогнозам исчезнувшего Брюса, затянулось надолго.
(Много, много позже я понял, в чем дело. Когда в Москве начались аресты, один поэт-переводчик от греха подальше сжег мой портрет, хранившийся у него – вернее, у супруги его, Идочки. Получилось нечто вроде инвольтации, которая крепко вредит здоровью портретируемого, а если добавить сюда еще и уничтоженные фотографии, то я вообще выкарабкался чудом.)
Мы миновали бригаду сборщиков груш. Смуглые люди весело закричали нам по-испански, замахали руками. Билл приподнял шляпу, приветствуя их. Я изобразил поклон – и получилось. Не скажет теперь про меня старик Атсон, что я, мол, «гордец жестоковыйный».