Посторожишь моего сторожа?
Шрифт:
– Она оставила записку? – сухо спросил он.
– Да, – сказал Альберт, – Мария нашла ее в комнате. И вон Альрих тоже…
– Ты… это… как, нормально?
– Ничего.
Не знай Аппель Альберта, он решил бы, что тот шокирован и оттого неестественно спокоен. Но Альберт отошел от первого чувства, и на лице его было странное смиренное выражение, что не соответствовало ситуации. Должно быть, и Альбрехт был схожего мнения. Он спросил у Альберта закурить и, выпуская дым, сказал:
– Да что это?.. Чтобы Кете покончила с собой? Кете? Сложно в это поверить.
– И все же это так, Альбрехт.
Тот искоса смотрел на старшего кузена. Аппель с неприязнью заметил, что запястья у Альбрехта слишком волосаты (98 волосинок
Альбрехт быстро моргал и почесывал густые темные брови (конечно же, больше 4 см).
– Как чувствовал, что не стоило ехать, – сказал он потом. – Не хочу на это смотреть. Берти… нет, я не могу это понять! Мне нужно прийти в себя.
– Она тебе нравилась.
– Что? Нравилась, да, – воскликнул Альбрехт. – А почему бы она не… Нет, Берти. Я старые отношения не забываю. Она очень хорошая. Да мы… мы все ее любили!
– Да?
– Не нужно сарказма, Берти! Мы ее любили. Дитер говорил, она была больна. Надо было отдать ее на лечение!
– Она чувствовала себя чужой в нашей компании, – возразил Альберт.
– Не может быть! Она не была чужой! Я знаю, на что ты намекаешь, – это не так! Это… другое. Это другое!
– Ну да, другое.
Разочарованно Альбрехт повел плечами. Отбросил окурок – он приземлился на клумбу с желтыми цветами (головки – 7,5 см).
– Это… я пойду выпью, – взявшись за дверной косяк, сказал он. – Надо будет – приходи. Слышишь, Берти?
– Отстань.
– Нет, давай напьемся… Ну хорошо, черт с тобой. Кстати… – Альбрехт морщился так, словно уже был пьян и тяжело соображал. – Вы записку нашли? А дневник?
– Она вела дневник? – неуверенно спросил Аппель.
– Это не твое дело. Слышишь, Берти, вы нашли ее дневник?
– Я его искать… не собираюсь, – ответил тот.
– А значит, его найдет следователь. Или… я не знаю…
– Мы не видели дневник в ее комнате, – снова вставил Аппель.
– И чего? Он должен на виду лежать? Или вы все ящики опрокинули и стенки простучали? Не хотите – все равно, пожалуйста.
Нет, глупость, не хватает начать охоту за мифическим дневником.
Он избежал встречи с Марией – она вышла из супружеской спальни – и забежал в комнату Катерины. С прошлого раза в ней ничего не изменилось. Аккуратная кровать, чисто (конечно, не сама Катерина убиралась, какая она была лентяйка!), на столе – женская косметика, 7 тюбиков. За занавесками был уличный свет. Подушка высокая, может быть, 11 см в высоту?
Собственно, это глупость. Зачем ему дневник Катерины? Это лишено логики. А если она написала о нем? Альбрехт подозревает, оттого источает презрение (и это взаимно), но доказательств у него нет. То же касается остальных – никто из них не решится пойти против него и компании. Как бы ни был жесток Альбрехт, он не напишет донос – есть риск встретить неприязнь и рассориться с Альбертом. Маленький безопасный мир – в нем забываются законы, в нем любовь и преданность важнее высших указаний. Карточный домик, который можно обрушить единственным касанием – нет, им необходим дом, в котором можно быть человеком вне положения, политических взглядов и национальности. Жаннетт называла это «тайным братством-сестринством». Каким бы ни считал его Альбрехт – нет, любой из них, – он не станет той силой, что сметет последний оплот нормальности. Опасна лишь Катерина – потому что она мертва.
Признаюсь, мне вас жалко. Я не хочу вас оскорбить. Мне вас просто жалко. Прав был Альберт, говоря, что вам нужно уехать. Они же превратили вас в калеку. Это Софи вас так напугала… и сейчас вы служите тем, кого ненавидите, а они запрещают вам чувствовать. Потому, что Софи напугала вас смертью. Но неужели ваше… нельзя назвать это жизнью, это существование! Неужели подобное существование лучше смерти?
Что она могла написать? Если дневник существует (скорее всего, иначе бы Альберт не соглашался в этом с Альбрехтом), могла ли Катерина написать в нем – о нем? А если она прямо и написала: «Вон, я давно знаю Альдо – и как забавно, что он влюблен в Альберта! Как сложно представить, что мужчина может любить другого мужчину!». Конечно, лучше умереть на фронте, чем быть обвиненным в ЭТОМ. Катерина всячески старалась им помешать. Каковы были ее мысли? Что она записала в дневнике?
Стараясь не шуметь (за дверью ходили), Аппель просматривал все ящики, проверял под кроватью, за занавесками. Он вздрагивал каждый раз, когда казалось, что шаги остановились напротив спальни Катерины. А если явится Мария? Или, хуже того, полицейские? Он лег на пол, чтобы заглянуть в щель (1 см) между полом и низким столом, и заметил нечто пыльное – но раньше белое-белое. Рукой было не достать. Аппель уже взялся за край стола, намереваясь сдвинуть его – и тут же сообразил, что на этакий шум кто-то, но прибежит. Поискав немного, он вспомнил, что на подоконнике есть тонкое – меньше сантиметра диаметром – растение. Оно было достаточно длинным – 23 см. Поколебавшись, Аппель вырвал стебель из горшка и просунул его в щель. С третьего раза листья подцепили бумагу, получилось извлечь это на свет – и то было 5 страниц, исписанных рукой Катерины. Казалось, она не потеряла их, не выбросила, а нарочно засунула их под стол – но зачем? От странного умысла Аппелю стало не по себе: либо Катерина писала что-то столь запрещенное, что не доверяла никому, даже сестре и Альберту, либо хотела, чтобы любопытный некто нашел именно эти записи после ее… после ее… Неужели она умерла? Как хорошо! И Альберт не кажется разбитым. Нет, вопреки всему – ужасно, он поступил плохо, толкнув ее в этот обрыв. Как хочется жить – как можно самому… невозможно.
1918
«…Страшные события у нас в тылу, – писала его мать на фронт. – Стачки и бунты. Моряки бунтуют, солдаты бунтуют. И есть, от чего: хлеба нет, мы пухнем с голоду, а работать заставляют, и воевать заставляют. Как не бунтовать? Нашим политикам важнее престиж, военные успехи, а наши жизни им – что?.. Что с того нам тут, что вы наступаете? Какие-то реформы в парламенте… Рассказывают, что в К. была массовая демонстрация моряков; они словно бы саботировали приказ напасть на вражескую эскадру в открытом море. Конечно, об этом толком не пишут, газетчики наши боятся. В К., я слышала от знакомого твоего, взял власть объединенный Совет рабочих, солдат и матросов; якобы такие же Советы борются в Г., Б. и Л., в Ш. и Ф. Из Минги пишут, что их землю восставшие объявили „независимой республикой“. Ты не знаешь, как там? Знаете на фронте вы, что происходит? Как путано, неумело получается у меня описывать, и как неточна я, возможно, и в основных деталях…».
С фронта муж Лизель отвечал спустя непродолжительное время: «…У нас тут совершеннейший хаос. В армии заправляют „красные“ агенты. Дисциплины в войсках никакой, начальников не слушают и грозятся расправиться с ними, если они станут препятствовать идеологической работе „красных“. Ты знаешь, я сам устал от войны, мне хочется, чтобы она поскорее закончилась, я также не являюсь большим сторонником нашей власти, но „красные“ – это слишком, по моему мнению. Приезжают какие-то личности и рассказывают о грядущей „мировой революции“, о новых порядках, об успехах их в новой России. Может, закончится война – и они успокоятся? Это усталость от бессмысленности всего на фронте бросает их в лапы этих агитаторов. Не знаю, что мы станем делать тут, в войсках, если наши во главе с „красными“ начнут бунтовать и в нас же стрелять, как было и в К., и в Б., и, кажется, в Минге…».