Посвящение
Шрифт:
На желтых медных извивах многократно перекатывалось солнце. Солдаты спесиво надувались, задерживая воздух (в защечных мешочках, как хомяки), затем, наливаясь краской, выпускали его через инструмент.
— Я их понимаю, — прошептал Фанчико.
— Так к ним и разлетелся, — презрительно фыркнул Пинта, и тотчас (откуда ни возьмись) в руке у него появился совсем никудышный, но, конечно, вполне подходящий для задуманного лимон; на глазах у оркестра Пинта стал выразительно его сосать. Некоторое время все шло, как и шло, но потом, словно по знаку
Слюна текла неудержимо: между мундштуками и губами вырастали бесформенные пузыри; помедлив, они отделялись и тяжело плюхались на носок правого ботинка оркестрантов, образуя тошнотворные лужицы. Пинта склонился к одной из труб с самой сочувственной, ласковой миной:
— Барышня, миндаля не желаете? — И после странной паузы (которая показалась одновременно и слишком длинной, и слишком короткой) добавил: — Хи-хи-хи.
Но вот не стало уже и музыки. Я поплелся прочь. Я шагал, переступая с пяток на носки, и, когда ступня с размаху опускалась наземь, в прорехи между пальцами (не думаю, чтобы этих прорех следовало стыдиться), словно элегантный дымок от сигареты, струйками выплескивалась пыль.
Девушка — если уж быть объективным — нам понравилась. Но когда она наклонялась (бесформенный тренировочный костюм почти не следовал за движением тела, словно одеяние девушки было просто большой синей заплатанной комнатой), когда она наклонялась, чтобы поднять какой-нибудь необычный, на ее взгляд, камень или просто перевернуть его животом кверху, вот тут она как-то очень опасно взглядывала на папу, стоявшего сбоку опершись на грабли, что, вообще-то говоря, мы сочли бы вполне приемлемым, если бы не приметили неестественную (и весьма, весьма выигрышную!) перегруппировку черт на его лице, а также особенное выражение стыдливо убегающих глаз.
— Н-да, вот так финт! И кто только этим лакомится! — бормотал Фанчико, словно могли быть сомнения в том, кто именно этим лакомится. Мы лежали ничком у придорожной канавы, я смотрел на отца, как он работает, чинит дорожку.
— Он уж полакомился. Будь спок. — Пинта стал собираться.
— Знаю. Но как далеко это может зайти! — Фанчико обреченно махнул рукой.
Пинта был уже там, на сцене.
— Барышня, позвольте вас на минуточку.
— Барашечка-барышня. — Фанчико знал свое дело.
— Вы на него не обижайтесь. Вообще-то он славный, мухи не обидит. Позвольте обратить ваше внимание на грабли для гравия. Сами по себе эти грабли, на которые опирается вон тот мужчина, не представляют ничего особенного. Пока намерения у нас самые добрые, — (Фанчико покраснел), — мы можем просто, за неимением лучшего, разглядывать узлы и сучки на их рукоятке. Но не дай бог, чтобы настроение наше изменилось, ведь грабли имеют еще и преострые железные зубья. Впрочем, и тут, вероятно, всего лишь гипербола: застревают же в развилках всякие неподходящие камешки. Да, это, скорей всего, именно
— Когда щель широка, камни не застрянут. Правда, и в этом есть минус: такими граблями ничего не захватишь.
— Итак, остановились на том, что застревают. А значит, напрасно тот мужчина отступает чуть-чуть назад и напрасно играют мускулы в икрах, да и колыхания торса, сопровождаемые тихим потрескиваньем, мы также вынуждены счесть совершенно напрасными. Рано или поздно камешек найдет себе подходящую лунку и уляжется на дорожке, вот и все.
— Если у человека голова на плечах, он раздобывает железный лист и на него сыплет гравий.
— А где он этот лист раздобывает?
— Это опять-таки иной вопрос, — благодарно отозвался Фанчико.
— Но следует еще сказать несколько слов относительно обочины. Вот тут надобна аккуратность! А ведь гравий, он разлетается и туда и сюда!
— И туда и сюда? — Пинта не верит собственным ушам.
— Недооценивать похехешку не следует, — сквозь зубы прошипел Фанчико.
Девушка выпрямилась и посмотрела на меня. Любезно улыбнулась (я действовал наверняка). Она подбросила камень на уровень груди (все-таки подняла), но еще раз поднимать не стала.
— Очень симпатичная, — заметил Пинта. — Но увы… — Его руки раскрылись, словно цветок, а голова упала на грудь.
К этому времени в наш сад уже вползли зеленоухие листья, и вскарабкались на деревья почки, и раскрылись цветы крылышками бабочек. Фанчико покачивался на желтой сердцевине маргаритки. Пинта ничком лежал в траве, отсюда рассматривал бедра девушек.
В Фанчико цветок как бы продлился (отчего перестал быть маргариткой), и Фанчико вдруг заговорил:
— Во мне ползают семь муравьев.
— Цвет первого муравья — ветер, его стрекот — звяканье перемытой посуды, нутро его — весна, пыхтенье — паучий завтрак, жало — закон, и еще у него быстрые лапки.
— Второй муравей — зеркало Божье, от него рассыпается свет, как майский дождь на лице.
— Третий муравей: почисти зубы, сильной струей пусти воду и сплети венок из желтых цветов.
— Четвертого муравья нет (несть, не-есть), я его выдумал.
— Пятый муравей каждую минуту убивает шестого…
— …глазам шестого муравья — каждую минуту — смерть наносит рваную рану. (Восхитительное видение расколотого глаза.) Прощение — ужасное, на все времена — это и есть шестой муравей.
— Седьмой муравей возрос в золотистом покое нарциссов, напитался жужжанием пчел, его язык сладок, как мед, его стан строен, как гладиолус, его лапки как кряхтенье младенца. Седьмой муравей змейкой обвивает булавку.
Фанчико (с грохотом камнепада) скатился вниз, прямо к Пинте. И стал стократ краше.