Посвящение
Шрифт:
Говорил опять Пинта. Фанчико молчал как могила. Как могила, вот так. Он сказал мне однажды (в присутствии моих родителей), что его рот — хрупкий цветок из стекла, с ним надо поосторожнее. Хрупкий цветок из стекла.
Посредине был пень (или кряж?), на нем разлеглась холодная мраморная доска (словно заморенная кошка). Это был стол-кряж. И вокруг — стулья-пни. На девушках белые гольфы. На спине заморенной кошки — в приятном беспорядке — чайные чашки. И не какие-нибудь! Блюдечко, на нем чашка, серебряная ложечка. Девушки были очень воспитанные, на столе красиво лежали их
— И вспарывают его.
Девушки взвизгивали, словно с верхушек тополей падали мыши, а в воздухе всего-то навсего кружилось несколько листьев. Фанчико не нравилось, когда девушки взвизгивают, ему гораздо больше нравилось, когда они тихо-мирно сидят на пеньках, вокруг них зеленеет трава и он, Фанчико, может в свое удовольствие разглядывать их белые гольфы. Пинту вовсе не занимало, как разлеглось над землею утро, так что он все крутился возле девушек, посмеивался, отхлебывал чай из чашки, перебирая ломтики сдобы, и — опять не закрывал рта. Поглядывал он при этом то на меня, то на Фанчико, подмигивал нам, но его речи — как тополиные листья — летели туда же, к девушкам.
— Утро над лугами и полями, утро над лугами и полями… вы хоть слышите, прекрасноглазые?..
Пинта ухмылялся во весь рот, он явно радовался, что никто не обращает на него ни малейшего внимания.
— …мчится во весь дух, галопом мчится, рассвет приторочив к седлу, и копыта не касаются вод…
— Чьи, чьи копыта?
Девушки смеялись, болтали ногами.
— Кто это мчится, вод не касаясь?
Физиономия Пинты надулась сердито. (Я захохотал.)
— Мчится-ска-кун из-тумана над-река-ми-иле-сами…
Так они пели. Пинта, довольный, задрал ногу в тапочке и дергал разлохмаченный кончик шнурка. Взгляд Фанчико вонзался в белые гольфы девушек, я же вонзил указательный палец в единственный ломтик сдобы с миндалем.
— …на-копытах-его-сверкает-роса…
— Развевается хвост, и рождается ветер.
Девушки вдруг метнулись и замерли в полудвиженье. (Как будто на них пролился воск горящей свечи и сразу застыл.) В саду показался мой отец, небритый, заспанный, помятый.
И тогда в конце улицы возник скакун из тумана, два скачка — и вот он уже в саду и сейчас всех нас проглотит.
Фанчико и Пинта возложили маму на катафалк. Раздался звонок, и Фанчико пинком зашвырнул тишину под кровать. На кровати мама.
— Вам кого? Никого не ищите. У нас сейчас траур.
Я стоял распятием в дверной раме (вверх и в стороны). Женщина пропорхнула сквозь меня. Она не сказала мне ни слова, только улыбнулась (она ведь была очень-очень красивая, красивее мамы) и тотчас огляделась в комнате. Эта женщина прошла сквозь крест, как будто он вовсе не был из дерева. Вот тогда на мгновение (на коротенький миг, какого достаточно, чтобы успел воскликнуть сын человеческий: Господи, зачем ты оставил меня?), на одно сморщенное мгновение я бессмысленным
— Вам кого?
— Вамкого, вамкого? — эхом отозвались Фанчико и Пинта.
— Мне кого, миленький? Ах, какой миленький, миленький, господи, какой миленький. — И при этом двигалась так, словно ее фотографировали. — Копия отца, право, копия.
Пинта захихикал. Фанчико в этот момент ничего не слышал, потому что, не дрогнув, продолжал делать свое дело: он собирал по всей комнате любимые мамины фразы, словечки, вытаскивал их отовсюду, из щелей паркета, из-под кровати, из постели, снимал с люстры, а когда набрал, полную горсть, осторожно и торжественно уложил все возле худенького маминого тела.
— Папы нет дома.
— О, так ты здесь, милая? — И женщина поцеловала смертельно бледную мамину щеку. — Вот ты где!
Мама, разумеется, не ответила. (Ее рот — ржавый замок. Ее рот — тяжелый темный подсолнух.)
— Я очень рада, милая. Как же это ты здесь, милая?!
— А ну-ка, дорогие мои! — крикнул я Фанчико и Пинте. — Вперед!
Пинта колошматил ее как попало, а Фанчико — по моему наущению, — наоборот, только гладил. (Всем ведь известно, что надо быть добрыми. Поласковей, Фанчико, поласковей.)
— Она в обмороке, — между прочим заметил Фанчико.
Я сволок маму с кровати и оттащил в другую комнату. Посадил возле столика. Тем временем ту женщину водрузили на катафалк. Фанчико расправлял черные ленты. Он искал ленту поплотнее, пошире, потому что яростные зубы сражения растерзали платье прекрасной женщины и (таким образом) ее грудь, наподобие белого гриба-дождевика, грубо сияла нам в лицо. Но вот и Фанчико с черной лентой!
Я положил руку женщине на лоб. И, водя туда-сюда большим пальцем, прошептал:
— Добрая женщина, убирайся к черту, добрая женщина.
(У маленького столика пьют кофе: посредине папа, по обе стороны от него две холодные, как кость, белые женщины. Три серебряные ложечки.)
Фанчико с Пинтой играли в четыре руки. Отвратительно. (Звуки — искусственные цветы и пузатый паучий ритм!) Что и где было? На пианино — два больших серебряных блюда: на одном сандвичи — с салями, лососиной, карбонадом, печенкой, икрой, сардинками, яйцами, ветчиной и маслом, на другом — пустые стаканы, рюмки. В воздухе голоса взрослых. (Бессловные звуки болтовни.) Пинта вскочил на крышку фортепьяно и ужасно противным голосом закричал:
— А, вот он, подлый соблазнитель! Глядите, у него зад светится!
Пинта ухмылялся. (А делал вид, будто смущен: мял и крутил краешек майки.) Фанчико продолжал негромко наигрывать. На его лице понурились печальные птицы. Пинта ухмылялся…
Первой явилась супружеская пара. Женщина и мужчина. Мужчина был нагружен до отказа: в одной руке букет (да еще обернутый в шуршанье шелковой бумаги), в другой руке коробка с пьяными вишнями, на лице — улыбка.
— Ох, но что же делать с этой бумагой?