Посвящение
Шрифт:
Мама протянула руку. (И на ее лице улыбка мужчины.)
— Вот так. — И забрала у него цветы. (Вместе с бумагой.)
— Вот так. — И коробка исчезла.
Папа поцеловал руку гостьи.
— Прямо лошадь… точь-в-точь такие духи… лошадью воняет, да.
Папа поцеловал руку женщине, отчего она вдруг заржала. Фанчико, Пинта, да, собственно говоря, и я тоже сразу поняли, как поступить: три белых лепестка — три руки — вспорхнули ко второму (только-только нарождавшемуся и еще славному, крошечному) подбородку женщины, и в каждой руке было по кусочку сахара.
— Это вам, тетенька.
— Убирайтесь прочь, дьяволята. —
— Как лошадь. Как лошадь… — Это опять мама сказала стене. (Шорох осыпающейся известки.) Мы отошли к стене. (К той же стене.) На наших лицах — легкие тени.
Шли минуты, гости прибывали один за другим. Фанчико так и сказал:
— Гости прибывают на спинах уходящих минут.
Высокий мужчина, с которым мама не поздоровалась, которому папа сказал: старина, дружище, черт тебя побери, и пригласил садиться, у которого лицо было пустое, как выпотрошенный будильник, и который погладил меня по голове, — этот гость не принес ничего. Все другие хоть что-нибудь да приносили. Шоколад, то, се.
— Кто то, кто се.
— Коробок с пьяной вишней — уже целая армия.
— Генерал от пьяной вишни.
— И весь генеральный штаб…
— …прячется в арьергарде…
— …подальше от линии фронта.
— Однако не будем забывать и о наборах с молочным шоколадом.
— «Шухард».
— Этот попадается редко. «Сюшар» [8] .
— И просто шоколадки.
— И натуральный шоколад. Горький.
Последним вошел высокий, хорошо одетый мужчина, галстук совсем как у Фанчико. (Сперва он долго и сильно звонил в дверь; грубые осколки звонка на лицах гостей.)
8
Марка швейцарского шоколада («Suchard»).
— Старина, дружище, — обнял его папа.
Мужчина, не изменив выражения лица, ответно обнял его. (Хотя Фанчико заметил:
— А вам не кажется, что эту рожу так и воротит? Что эту рожу попросту воротит?)
— Старина, дружище, черт тебя побери, — улыбался ему папа.
Мужчина кивнул, поцеловал руку ближайшей женщине и, склоняя голову, объявил:
— Я — это я, собственной персоной.
И, не обращая внимания на мужчин, шагнул к следующей женщине. Этот мужчина и мама были словно прибиты друг к другу планкой (занозистой), пока мужчина обходил одну за другой женщин, моя мама — продолжая болтать — все отступала, и, таким образом, когда мужчина оказался в последней комнате, мама (всхлипывая) уже делала сандвичи на кухне.
— Я — это я, собственной персоной.
— Садись же, старина, дружище, черт тебя побери.
Голоса гостей — как будто ничего не случилось — царапали воздух. Мужчина прямо и элегантно сидел в нашем самом удобном кресле.
Он поманил меня указательным пальцем (какой красивый у него ноготь — какой полумесяц!), рассеянно потрепал по затылку. Все разговаривали, но все услышали, что он сказал:
— Малыш, эта тишина несносна. Сыграй что-нибудь.
Я взглянул на папу, но в его глазах уже нельзя было прочитать ничего. Фанчико и Пинта сели за фортепьяно и, словно свирепые усталые кабаны, набросились на мелодию.
— Дежё, пожалуйста, уведи отсюда этого человека.
— Отчего, дорогая,
— Я прошу. Уведи его.
На лице мамы — красота страха. Папа пожал плечами, ему надоело. На его лице (после выпитого) — беспорядочность перепутанных черт.
— Дежё. Прошу тебя. Уведи его.
— Довольно!
Пинта испуганно вздрогнул, гости и Фанчико держались так, будто не слышали.
Тогда мужчина не спеша поднялся и ударил папу по лицу. (Отчего папа упал назад, прямо на колени женщине с белыми-белыми плечами.) Алби подошел к маме, взял ее руку. Мама стояла окаменев, ее рука в руке мужчины. Ее рука спряталась в руке мужчины.
Вот тут Пинта вскочил на крышку фортепьяно и закричал визгливо:
— А, вот он, подлый соблазнитель! Глядите, у него зад светится!
Алби побагровел, и вот моя мама опять стояла одна, вокруг нее сандвичи, а между двумя клавишами щелочка: тишина.
Лицо Пинты стало совсем крошечным (от злорадства).
— Эге-гей, рыбаки-молодцы!.. — затянул он невинно.
Фанчико нерешительно кивнул, и я с утонченной двойственностью (словно бы символически, но все же сильно) качнул гамак. Наверху, в сетке, засмеялся Имике. Мы сурово глядели прямо перед собой…
День не предвещал ничего особенного: пыльная жара и немного футбола. С обедом, по обыкновению, худо-бедно справились. Перед нами плескалась какая-то похлебка-супец с тмином, на мутной поверхности коричневой жижи смутно перемещались тусклые зеркальца жира. Я покапризничал (немножко), сгорбившись над тарелкой.
Однако вскоре нам пришлось взяться за дело. Папин пренебрежительный вид и мамины причитания были, по правде сказать, почти невыносимы.
Итак, начал Фанчико:
— А я и не знал, что наш старик — левый.
Пинта мне подмигнул.
— Сальвадор Дали.
Но Фанчико печально и неодобрительно покачал головой, и Пинта выразился более конструктивно:
— Слышал? Нашему старику прямо так и врезали: все налево норовишь, о господи, все налево!
Он опять мне моргнул и наконец пнул ногой под столом; теперь уж я мог с чистой совестью уронить в тарелку ложку, да еще чихнуть прямо в суп — тминные семечки, эти симпатичные мушки, так и разлетелись по столу. Суматоха поднялась на диво, и я всласть нахохотался бы вслед за Фанчико и Пинтой, если бы из-за отеческой оплеухи не был вынужден удалиться во внутреннюю эмиграцию под прикрытием рева: отец, встав, дабы должным образом оценить представление, одной рукой оперся на клеенчатую скатерть и, наклонясь над столом — поскольку я сидел напротив него, — весь свой вес перенес на эту руку, но, видно, не рассчитал, потому что ладонь его скользнула к середине стола и толкнула хлеб, который сбросил тарелку (мамину) ей на колени.
Вот тут можно бы и похихикать. Изначально ведь в нашу программу ничего подобного не входило, но в конечном счете наши планы это не опрокинуло, опрокинуло меня: отец залепил мне пощечину — крепкую, хотя, увы, недостаточно громкую, чтобы с чистым сердцем почувствовать себя героем; дело в том, что я пригнул голову к тарелке и папа ребром ладони зачерпнул супу — этот выплеснувшийся суп несколько заглушил шлепок по лицу. По правде сказать, я не плакал, просто задал реву. И получилось классно.