Посвящение
Шрифт:
— Эй, — подтолкнул меня локтем Пинта, — а ведь этот просто дал деру.
— Да, — подавленно крикнул Фанчико.
Мы плелись на лужайку, где нас ждали футбольные ворота, и сквозь перебежки листьев видели, мозаикой, фигуры мужчины и Имике: слегка перегрузив гамак, они, шурша по земле, описывали дугу.
Кач-кач-качели.
Смех Пинты и смех Фанчико соотносились между собой, как… как слепень и стрекоза без крылышек.
— О, если б у него еще были крылья, — твердил иногда
Кто-то раскинул лужайку у самых рельсов «зубчатки» [9] . Пинта прокрался сзади к вагоновожатому и указательным и средним пальцами нажал на его хребет.
— О-ста-но-ви-те! — произнес он отчетливо.
Отец и мама смеялись вместе. Отец взял мамину руку. (Ее рука спряталась в его руке.) Их смех — как дымок благосклонно принятого жертвоприношения — летел ввысь.
— Именем народа, — добавил Фанчико, великолепно блефуя, потому что народ все-таки был тут ни при чем.
9
Зубчатая железная дорога на горе в Буде, излюбленное место отдыха будапештцев.
Лужайка была не велика, но, впрочем, и не мала; она выглядела так, как если бы одну ее часть раскинуть здесь позабыли, словом, в конечном счете какой-то недосмотр, небрежность или безответственность, разумеется, имели место, но не это определяло характер лужайки и не это овевало ее, а душноватый запах липы. Так что Пинта с полным правом мог сказать:
— Лужаечка недурна.
Отец шел впереди, озираясь, принюхиваясь. Искал подходящее место.
— Видишь ли, шеф, — сказал он мне, — вовсе не безразлично, где именно устроить привал. Подлинно хорошее…
— …или подлинно никудышное, — царапнул Фанчико последнюю фразу отца.
— …подлинно хорошее место удается найти не каждому. Даже про-фес-сио-наль-ные экскурсанты способны на это далеко не всегда. О нет!
Я изумленно покачал головой. Ну и ну! Даже они неспособны! Отец, конечно, понимал, что я изумляюсь ради него (исключительно), но скорее обрадовался, чем рассердился:
— Вот именно! Неспособны! Потому что здесь техники мало, здесь нужен стиль.
Мама шла позади нас, чуть-чуть отставая и улыбаясь. (Волосы она еще утром стянула на затылке тугим [суровым] узлом, но редкие дуновения ветерка ослабили конструкцию, и теперь трава, и камешки, и липы могли в свое удовольствие аплодировать беспечной игре высвободившихся прядей. Фанчико сказал: «Н-да, есть же женщины, которые умеют в один миг устроить такой красивый беспорядок».) Словом, мама улыбнулась и остановилась.
— Здесь будет чудесно, — заботливо сказал ((на это)) отец. И раскинул у ног мамы клетчатый плед.
— Прошу!
Над липами не было видно туч, только желток солнца.
(Небосвод как яичная скорлупа.)
А утро
— Это он сейчас будит комнаты, — шепнул Фанчико под одеялом. — Великий человек.
Пинта ненавидел утра.
— Утро — дохлый шарф.
— Быть может, шакал? — предложил я свой вариант.
Пинта отмахнулся: экая чушь!
— Шакала вокруг шеи не обернешь.
Он и Фанчико захихикали.
— Ну-с, молодой человек?
— Всмятку, — отозвался я.
— Нынче утром семья завтракает яйцами всмятку, — объявил отец всему свету.
— Старик сегодня в духе, — кивнул Пинта.
Отец играл официанта. (А перед тем, конечно, повара.) Он сам накрыл стол: расстелил ту нашу большую желтую скатерть и расставил на ней приборы. Но как! Сперва разложил салфетки — продолговатые плетенки из тростника. На них поставил тарелки. Средней величины. Сверху — тарелочки поменьше. Потом верхнюю тарелочку стал переставлять — чуть правее, например, и чуть-чуть вперед, но так, чтобы все предметы оставались на салфетке; в конце концов сомнений не оставалось: тарелки стояли на том самом месте, где им и следует стоять, — порядок был естественный, он не наводил тоску. На маленьких тарелочках — стаканчики для яиц. Чайная ложечка, вилка, та, что поменьше, и нож. Но как они чудесно расцветили желтую скатерть, эти три прибора!
— Ну, старик! — воскликнули мы хором (все, кроме мамы).
Расселись по местам. Сел и отец, как самый обыкновенный смертный.
— Официант! — воскликнул он, прищелкнув пальцами, и тотчас вскочил.
— К вашим услугам, сударь. — И сел.
— Одно яйцо вкрутую.
— Слушаюсь, сударь… Ишь, стервец, барин нашелся! — прошипел он самому себе, готовому сесть.
— Или нет… Послушайте, знаете что…
— Но позвольте, вы уже… То есть я хотел сказать: да, сударь, — сказал себе (не теряя надежды) отец.
— Словом, так… принесите-ка мне… м-мм… все-таки крутое яйцо.
Надменно-равнодушным тоном.
Тут мама протянула руку к тарелочке с яйцами, взяла одно и, перебрасывая с ладони в ладонь, бросила, словно мячик, в свой стаканчик.
— Сударыня! — негодующе воскликнул официант.
— Здесь тебе не какая-нибудь забегаловка, душенька, — укоризненно сказал муж.
— А мне — забегаловка? — осведомился Пинта из-за моей спины.
— Мы же опоздаем, — сказала мама, тихонько смеясь.
(Но в воздухе все-таки осталось еще слишком много всяческих фраз, и они висели, как летучие мыши.)
Мы играли на опушке леса, кажется, в жмурки или во что-то еще. Пинта и Фанчико то и дело бегали туда, где остались родители, чтобы расправить клетчатое покрывало, как они говорили.
— Плед, понимаешь?
Я бы тоже охотно подбежал и расправил, но я был неповоротливей, чем Пинта и Фанчико, куда неповоротливей их, так что мне оставалось только наблюдать. Я видел, как отец ногами обнял мамины ноги: они как бы сцепили их, чтобы помолиться вместе. И они мне казались красивыми.