Посвящение
Шрифт:
— Кухня мала!
Ну да, вот так: мы вытеснились друг из друга. У меня рандеву с отцом.
Одной рукой папа держит ушко кастрюльки, другой почесывает живот. Пижама, как старая занавеска, болтается и трепещет. Брошенные на стол трусы — ни дать ни взять салфетка на роскошно сервированном столе.
Мы с боем одолели несколько дверей. Дверь в ванную я распахнул, как распахивают книгу. Осторожно ступая (на цыпочках), мы окружили папу, чье белое тело, как обесцвеченная водоросль, колыхалось в наполненной ванне.
Откуда-то пробился — не без труда — сноп солнечных лучей, и воздух (благодаря пылинкам) стал видимым. Фанчико паясничал, перескакивая с пылинки на пылинку:
— Ага! Ага! Зеркало-то треснутое, верно? Еще как! Это ведь то самое, разбитое?!
С правой руки расположились две пластмассовые мисочки, между ними — помазок. Посредине на доске — зеркало, совершенно целое, в блестящей металлической рамке, слегка отклонившееся назад, как если бы у него болела поясница. Зеркальное стекло заполняло всю рамку, ни щелочки, ни просвета, разве что затуманилось от пара (не пойму, что так забавляло Фанчико). Слева, друг за дружкой строго в затылок, на одинаковом расстоянии лежали тюбики, наполовину закатанные к головке, вроде штанины у калеки.
Папина рука едва заметно шевельнулась (он положил бритву и с полным правом взял помазок), и тут я с чувством некоей бесхребетной симпатии предоставил его судьбе. (Дело в том, что Пинте надоело рассусоливать и он бросил клич: ВПЕРЕД!)
Как уж там оно получилось, не знаю, но только в защечных мешочках у него оказалась вода для полоскания рта, и он, оттопырив губы, прыснул ею в отца. Фанчико веселился сдержаннее: он сбросил в ванну мыло и дважды стукнул по его высунувшемуся было над водой лбу. Я открыл кран и направил туда тоненькую холодную струйку воды. Но это уже не прошло безнаказанно.
— Так вот тебе, вот тебе! — завопил папа, тыкая тюбиком с бритвенным кремом мне в живот, который прикрывала всего-навсего белая рубашка и синий воскресный жилет да еще иногда — полоска то и дело отлетающего в сторону галстука.
(Несколько лет назад, когда я еще способен был носить даже резиновые удавки, мне завязывал галстуки один мой друг, с которым мы поклялись в вечной дружбе. Потом он с родителями оказался в Канаде. И с тех пор существует как затянутый на шее узел.)
— Ах так, молодой человек, мы атакуем, атакуем?!
Он шлепнул по воде своей широкой ладонью, вдоль нее забурлил родничок, превратившийся тут же в фонтан, меня обдало душем.
— Недостает только, — заметил Фанчико (он уже опасался, что вся эта сценка окажется на уровне банального анекдота), — недостает только, чтобы мы, когда придут гости, подкрались к нашему старику сзади и бросили ему под ноги трость.
— Динь-дзинь-дилинь! — резвился Пинта.
Фанчико озабоченно вскинул указательный палец. Летающие в воздухе предметы почтительно огибали его умненькую головку.
— Сперва берется один волосок; он покачивается на правой щеке, на отрезке прямой между (соответствующим) углом рта и нижней точкой
Пинта взмахом руки снимает все звуки.
— Ницто не месает мне думать, — на миг притворился он вдруг шепелявым, — что щетина не что иное, как иглы кактуса, находящегося у нас во рту. Или шипы.
И вдруг Фанчико, с неожиданной силой, не сообразной задумчивому выражению его лица, набросился на папу.
— Пиф-паф!
Взрывы кожаных шлепанцев на лбу. Папины глаза из потрясенных плеч. Тихое, короткое:
— Почему?
Я смотрю исподлобья, затаившись в углу, на груде всех моих правд.
Мама отрезала от отца женщин. Она подошла к черному шкафу и рванула на себя ящик с такой яростью, что несколько фотографий — там были фотографии, одни фотографии — вспорхнуло, и когда мама поставила ящик на стол, ей пришлось еще покланяться, их подымая с тяжкими, ничего доброго не предвещавшими вздохами.
— Ступай ужинать.
Она долго сидела перед горой фотографий. Усталая, поникшая птица со сверкающими ножницами. Сидела и не знала, с какой начать. «Дежё и Ибойя летом 1942 года». Большая шляпа с лентами. Очень смешная шляпа! «Милому Дежё, с благодарностью, Луца». С благодарностью! Да еще — Луца! Пафф! Клари, Лизи, Катинка.
Папа говорил, что это его прошлое и он именно со своим прошлым — то есть с тем, дорогая, что уже прошло, — тот, кто он есть.
— Эти фотографии — кусочки большого полотна. Но от них отказаться или, тем более, их лишиться — все равно что отказаться от самого себя; и что может быть в жизни грустнее.
Ладно, начнем с Луцы. Работа нетрудная, они стоят довольно далеко друг от друга. Дежё смотрит рассеянно, по крайней мере делает вид, будто понятия не имеет о фотоаппарате. У этой курочки рот, разумеется, до ушей. Зубы у нее красивые, что правда, то правда.
Чем дальше, тем быстрее работали ножницы. Операция не всегда проходила безупречно: ножницы нет-нет да и вонзались в папино тело.
На краю журнального столика росла бумажная горка; на нее снова и снова ложился сверху отец — иногда без руки, иногда без уха, иногда одноногий, искалеченный. А на паркете разлетались его женщины — смятые, красивые, улыбающиеся, уверенные. И от великой, злой спешки — там же и мама, с широко накрашенным ртом, в отутюженном летнем ситцевом платье, а под локтем согнутой правой руки видна отрезанная мужская рука.