Посвящение
Шрифт:
Амбруш переводит эту пылкую исповедь ирландцу, внимательно выслушивает его и, скрыв собственные чувства за бесстрастностью профессионального переводчика, излагает Карою мнение Гарри:
— Ему не совсем понятно, почему ты принял на свой счет его слова о союзе с Гитлером и вообще почему ты так распинаешься по поводу чувства вины. На его взгляд, ты не имеешь никакого отношения к этим вопросам, и если с точки зрения индивида национальность еще что-то означает — скажем, этническую принадлежность, — то с точки зрения нации индивид вообще ничего не значит. Он, Гарри, подходит к нам совершенно непредвзято, ему для того, чтобы любить нас, нет нужды прощать нам принадлежность к венгерской нации, но зато и в его оценке Венгрии ничего не меняет тот факт, что он познакомился с нами и полюбил нас.
Карой, вскочив с места и отчаянно жестикулируя, пытается спорить с Гарри, однако из-за языкового барьера вынужден обращаться к Амбрушу.
— Нельзя любить нас вопреки нашей национальной принадлежности или игнорируя ее! Любить человека можно лишь нераздельно от его судьбы, а наша судьба определялась тем, что мы — венгры!
Амбруш переводит на английский страстный ответ Кароя с той же бесстрастностью, с какой дотоле переводил высказывания Гарри, разница лишь в том, что речь самого Гарри тоже монотонна, и Карой теряется в догадках, как могут звучать на слух ирландца его жаркие реплики в холодном изложении переводчика. Глупо? Наивно? Сентиментально? С некоторой долей агрессивности? Во всяком случае, Гарри отвечает тотчас же, и Амбруш, вздернув брови, с чуть преувеличенной бесстрастностью передает его ответ:
— До сих пор Гарри не придавал значения тому факту, что ты венгр, но, если в тебе живет столь сильное чувство национальной принадлежности, тогда он, будучи убежденным гражданином мира, теперь любит тебя вопреки тому, что ты венгр.
Потрясенный Карой не в состоянии не то что слово вымолвить, но даже дух перевести; и наступившее молчание вновь нарушает Гарри, адресуясь непосредственно к Амбрушу. Тот отвечает ровным тоном и со спокойным выражением лица, а затем сообщает Карою смысл диалога:
— Для полноты картины должен тебе признаться, что Гарри поинтересовался также и моим мнением, поскольку я до сих пор не высказывался. Тут я солидарен с Гарри: новое поколение не должно брать на себя ответственность за дела, в которых оно не принимало никакого участия. Однако парадоксальным образом в возмездии на долю молодежи выпадает практически не меньшая ответственность, чем на долю поколения еще живущих, что были молоды и достигли своего совершеннолетия во время войны. И этот факт каким-то образом все же формирует в народе чувство общности судьбы независимо от того, признает ли каждый индивид в отдельности свою долю ответственности или нет. Затем я указал Гарри на другую его логическую ошибку. Если он действительно убежден, что индивид не оказывает никакого воздействия на свой народ, тогда, с его, Гарри, точки зрения, странно требовать от народа раскаяния за те события, воспрепятствовать которым он был бессилен. Перед этим Гарри заявил, что ему нет нужды прощать нам нашу принадлежность к венгерской нации, поскольку он не отождествляет нас с венграми. Отсюда напрашивается вывод, будто венгры нуждаются в прощении — причем даже со стороны человека, который отрицает историческое самосознание и несколько лет не вспоминает о своей родине, во время войны бывшей противником Венгрии. Не мешало бы Гарри как-нибудь на досуге разобраться в собственных противоречиях… Но по-моему, все это пустословие: ведь ничего не изменится от того, осудит Гарри или одобрит по трезвом размышлении решение касательно участи Венгрии, вынесенное великими державами за год-другой до его, Гарри, появления на свет. Ну а что до вопроса, можно ли любить нас, игнорируя нашу принадлежность к венгерской нации, — то, конечно же, можно. Только ведь известно, что даже любовью можно унизить человека.
Глаза Кароя светятся признательностью, он чувствует, что Амбруш лучше и точнее выразил те же мысли, какие разделял и он сам, но, прежде чем он успевает сказать это брату, Гарри снова вмешивается в разговор и отвлекает Амбруша.
— Гарри спрашивает, что я имел в виду. Неужели он унизил нас? Я ответил, что бедняка и подростка унижает, когда люди порицают именно то, что присуще самой их природе — то есть бедность или беды подросткового периода, — и тем самым вынуждают стыдиться и скрывать свое неизбежное, а стало быть, и естественное состояние. Гарри возразил, что подростковый период —
Гарри с досадой прищелкивает пальцами; видно, что сейчас их общество ему в тягость. Лаура встает и подходит к Карою, у нее зуб на зуб не попадает от долгого сидения на ветру. Карой подгоняет брата:
— Пора идти, Амбруш! Да и Гарри сыт нашим обществом.
Амбруш не без коварства переводит и эту реплику Кароя, не предназначенную для чужих ушей. Гарри, обращаясь к Карою, оправдывается; впрочем, ирландец тоже встает, и, видя это, поднимается и Амбруш.
— Гарри уверяет тебя, что ты ошибаешься. Напротив, наш разговор кажется ему очень интересным и поучительным, вот только не ясно, чем мы недовольны. К подросткам нас никак не отнесешь, мы куда более зрелые люди, чем он, да и бедными не назовешь: беднякам не по карману отдых в Венеции.
У Кароя вновь вырывается горький смех:
— Мы — венгры. А это состояние он сам квалифицировал как противоестественное.
Амбруш ухватывается за эту реплику Кароя, но Гарри не удается сбить с толку, пренебрежительно оттопырив губу, он парирует:
— Я — ирландец, — синхронно переводит Амбруш, — и это для меня естественнее всего. Вы — венгры, но, как я погляжу, именно это не кажется вам естественным.
Закончив перевод, Амбруш тотчас же поворачивается к Гарри и с покорной улыбкой что-то говорит ему.
— Что ты ему сказал, Амбруш? — нетерпеливо теребит его Карой.
— Я сказал, что, вероятно, он прав. Иногда я и в самом деле ощущаю, будто со мной произошла некая несправедливость, когда я родился венгром. Но я полагал, что ему, сыну народа, вот уже в течение столетий борющемуся за независимость, должно быть знакомо это чувство. Я благодарен ему, что своим непониманием он навел меня на некоторые бесспорные истины. Для него было вопросом выбора, стать ли ему ирландцем-космополитом или ирландским патриотом. Для нас такого выбора не существует, как не существует венгров-космополитов и венгров-патриотов, ибо подобный выбор ничего не меняет в образе жизни. Я лично считаю себя космополитом, ты, Карой, вероятно, патриот, но это знаем друг о друге только мы с тобой, Гарри, например, не видит между нами никакой разницы.
Наконец доходит черед и до Кароя.
— Переведи ему поточнее, Амбруш, может, тогда он поймет. Видишь ли, Гарри, ты полагаешь, будто достойным образом обходишься с венгром, игнорируя в нем наслоения прошлого. Игнорируешь его страхи, комплекс неполноценности, его стремление утвердить себя, его обостренное самолюбие или чрезмерное самоуничижение. Ты абстрагируешься от всей культуры венгров, совершенно тебе незнакомой, и со спокойной совестью даешь это понять венгру, ведь подобная мелочь не помешает тебе при случае даже счесть его культурным человеком — конечно, в той степени, в какой он сможет выдержать экзамен по твоей культуре. Твоя позиция, Гарри, — это справедливость экзаменатора, которого не интересуют условия, при каких экзаменующийся готовился к экзамену! Но по какому праву ты считаешь себя экзаменатором и не смешно ли, что я же еще должен радоваться беспристрастности экзамена? А поскольку я не радуюсь, ты чувствуешь себя оскорбленным.
Амбруш переводит фразу за фразой, так что Гарри имеет возможность тотчас же ответить.
— Это не его культура, по которой ты сдаешь экзамен, — говорит Гарри, — это всеобщая культура.
— Из которой ты без стеснения выбрасываешь венгерскую, — как бы самому себе комментирует Карой ответ Гарри.
— Гарри спрашивает, отчего ты не считаешь оскорбительным, что он менее сведущ в архитектуре, нежели ты в философии. Почему тебя так задевает его невежество именно в вопросах сугубо венгерских? У него впечатление, будто мы в такой же малой степени осведомлены об ирландцах, но ему и в голову не приходит ставить нам это в вину.