Потерянный кров
Шрифт:
Дуга спины разом распрямилась, словно кто-то ножом обрубил невидимую тетиву. Отец повернулся к Адомасу всем телом и впервые за многие дни посмотрел ему прямо в глаза. Никогда в этом голубином взгляде не было столько тепла и любви и столько тоски и суровости!
— Не надо было тебе отворачиваться от земли, — сказал отец с не свойственной ему резкостью. — Зверь в лесу, человек на земле не пропадают. Прибежище… Лошадь отхлещешь по крупу, подпаска по спине огреешь, если горяч, с соседом поцапаешься — вот и все, что может сделать дурного человек на земле. Городской камень, известное дело, твердый, им сподручнее замахнуться: у твердой-то вещи сердца нет. Городу плюнешь в лицо — он тебя в порошок
Адомас опустил глаза, не выдержал пристального, выжидающего взгляда отца. «Честный крестьянин. Крестьянин, да и только. До войны таких крестьян в Литве были тысячи, а куда мы ушли?»
— Мы сидим рядышком, отец, но не видим друг друга и не слышим. Твоя земля — гектары, а моя — восемьдесят тысяч квадратных километров. Хочешь, чтоб я их бросил и пошел в твой хлев навоз чистить?! Постарайся меня понять…
Голова отца медленно склонилась вниз, глаза потухли. Он ссутулился, как раньше, и взялся за свои недоуздки. Сколько ни заговаривал Адомас, в ответ только односложные словечки и бессвязное бормотание. Сезам закрылся.
«В этом доме мне больше нечего делать».
— Будь здоров, — сказал Адомас и ушел, не подав руки.
— С богом, — донеслось от катка.
Рыжий пленный утаптывал навоз в хлеву. («Они нехристи, — сказала мать, — в бога не верят, могут и в воскресенье поработать».)
— Запрягай! — крикнул ему Адомас.
— Что случилось? — удивилась мать.
— Сыт, доволен, наугощался. Поедем туда, где гостей не так хорошо принимают.
— Вот и дурень! Постель приготовлена. Вечером, может, кто зайдет потолковать. Ну что за олух царя небесного!
— Цветы! — выбежала Юсте на крыльцо.
— Отдайте своим коровам, мама.
— Вздурился, боже милосердный!
Адомас шлепнулся на сиденье, дернул вожжи, и застоявшийся гнедой вихрем вынес коляску из ворот.
«К начальнику почты! К своим, к своим…» Хлестнул лошадь кнутом, вкладывая в этот удар всю злобу, и помчался по деревенской улице, утонув в вихрящемся облаке пыли. Дворы летели мимо, — кудахтали куры, пестрели вянущие осенние цветы, дышали дымом трубы. Сушились на изгородях глиняные горшки, белели выцветшие холстинки и пеленки, поблескивали прислоненные к заборам велосипеды, то тут, то там стояли мужики, лениво поднимавшие руки к козырьку фуражки, посылавшие запоздалую улыбку. Деревня принадлежала ему. Он мог повернуть гнедого в первый попавшийся двор, и его любезно пригласили бы в избу, усадили за стол. Милости просим, не побрезгуйте, господин начальник… Но в каждом дворе был свой отец, который сидел за гумном на вросшем в траву трухлявом катке и, согнувшись в три погибели, чинил недоуздки. И Адомас поднимал кнут («Без славы не опусти», — сказал бы Саргунас), понукал лошадей, чтоб лоскорей вырваться из деревни, которую когда-то исходил из конца в конец с песнями и девками. Короткой и тесной казалась ему тогда деревня…
«К своим, к своим…»
Солнце по-вечернему низкое, летело за ветвями деревьев, словно олимпийский факел в руках бегуна. И он снова вспомнил, может, в сотый раз после того случая, полную луну, застрявшую в деревьях отцовского хутора, и такие же, как сейчас, длинные тени, которые призрачными крыльями хлестали по безмолвной земле. Колеса грохотали тогда, как и сейчас, только другие, и лошадь была другая, и повозка катила не на пирушку к господину начальнику почты, а на похороны.
«…А тот не был человеком?..»
Он догнал телегу, которая уже останавливалась, и огрел клячу палкой, впопыхах выломанной в ивняке. Телега, подскакивая, слетела по проселку с горки. И тогда
А мог ведь не стрелять. До самой последней секунды не знал, что выстрелит. Они с Бугянисом лежали за кустом можжевельника и с завистью смотрели на дорогу, по которой за какие-нибудь полчаса можно было добраться до дома и досыта поесть. Кто знает, когда им суждено постучаться в дверь родной избы. А если и постучишься, то кто тебе откроет? Может, увидишь давно остывшую печь, пыль на столе, услышишь запах плесени. И в этом будет только его вина. За то, что был шаулисом, да не рядовым, что бегал на учениях с винтовкой, что распевал национальный гимн. И, как всегда в сильном раздражении, его охватил приступ ярости. Розовый туман на мгновение залил дорогу, которая здесь круто спускалась вниз и, сделав внизу поворот почти на девяносто градусов, уходила в лес. «Пойти бы туда, броситься с обрыва вниз головой — и баста», — подумал Адомас. Но кого напугаешь этим? Не придется бродить по лесу, как бездомному псу, и на том спасибо.
— Машина… — шепнул Бугянис.
К спуску приближался военный грузовик. Лучи заходящего солнца тусклым багрянцем окрасили ветровое стекло, и Адомас увидел синюю фуражку с красным околышем. В кузове сидели несколько человек. Все в таких же фуражках. Эти фуражки он видел несколько дней назад на дороге в поместье Гульбинаса, когда, пригнувшись, удирал вдоль ржаного поля из дому, держа в одной руке мешочек с продуктами, а другой сжимая в кармане пистолет. Вот когда он пригодился!
Он вытащил из кармана оружие и прицелился в ветровое стекло. Пелена розовой мглы спала с глаз, все вокруг стало прозрачным и четким.
— Ты с ума!.. Пропадем… — залепетал Бугянис.
Подумал ли он о том, что может не попасть в водителя и тогда эти выстрелы будут последними в его жизни? Куда там! Безнадежная ярость преследуемого зверя замутила рассудок, выключив все рычаги инстинкта самосохранения, — в таком состоянии человек совершает безумный или героический поступок.
Потом он узнал, что неуправляемая машина врезалась в дерево и опрокинулась, подмяв под себя трех человек…
— Литва таких людей не забудет, господин Вайнорас! — сказал начальник уезда, вызвав его, когда еще дымились развалины. — Возьмешь под начало полицию волости.
Адомас вытянулся в струнку («На благо родины!»). И ничего, никаких угрызений совести. Словно эти трое были мухами, — раздавишь, и в комнате станет чище. «Враг. Не я его, так он меня». Но и тот, умирающий, был врагом. Как и безусый солдатик, которого они поймали во ржи и заперли в овине.