Потерянный кров
Шрифт:
— Конечно, нет, господин учитель, извините меня. Но я никогда не забуду, как чудесно вы объясняли урок. История стала моим любимым предметом. Вы учили нас любить прошлое Литвы, гордиться ее героями, ненавидеть врагов, а сейчас, когда немцы попирают нашу землю… — Она помолчала, справляясь с волнением, и твердым голосом закончила. — Мы так верили в вас, господин учитель!
Щеки Гедиминаса обожгло, словно его ударили.
— Послушайте, Габрюнайте, — проговорил он, не смея обернуться, — я не обязан давать вам объяснения, но придется кое-что растолковать, потому что знаю за собой вину. Не только перед вами, перед всей школой. Но ведь не созовешь всех и не скажешь, а вам я могу сказать. Да я и не собираюсь давать объяснений. А дело проще простого: живет себе человек в сладком убеждении, что его идеалы самые правильные, самые благородные в мире, пока однажды розовая мгла не рассеется и он не увидит мир, каков он есть. Я вас обманывал, Рута, но без умысла, я и сам был обманут. Можете ли вы
— Учитель…
Он не спеша повернулся и сделал эти несколько шагов, которые разделяли их.
— Учитель… — шепотом повторила она.
Он хотел положить ей руку на голову, но уткнулся взглядом в недетскую грудь, и рука растерянно опустилась.
— Вы бы должны сердиться, Рута, но вы меня только жалеете, — сказал Гедиминас, читая ее мысли. — Я вас не убедил. Что ж, может оно и лучше. Хотя бы для меня, потому что снимает с меня ответственность. В жизни бывает, что, пытаясь спасти человека, убиваешь его. В первые дни войны я это испытал на собственной шкуре: пытался сберечь одного горячего паренька, а вышло так, что погубил его. Виноват? Не знаю. Теперешняя наша жизнь — хаос, а в хаосе нет места логике, ее заменяет чистая случайность. Что ж, уповайте на нее, гуляйте с завязанными глазами, по краю-пропасти…
Раздался звонок.
— Благодарю вас, господин учитель. — Ее голос был холоден и вежлив, но кривая усмешка, не к месту скользнувшая по губам, доконала Гедиминаса.
Он сунул под мышку журнал, другой рукой сгреб письменные работы и, сгорбившись от стыда и унижения, направился к двери, прокладывая себе путь в потоке учеников, хлынувших из коридора.
Он ушел домой раньше; пятого, последнего урока, в тот день у него не было. Снегопад прекратился. На улицах царило по-зимнему холодное спокойствие; кое-где копошились дворники в тулупах, сметая лопатами снег с тротуаров. Посветлевшее небо отодвинулось от земли, став как-то теплей, шире; дома глядели веселей, хотя солнце ласкало их лишь издалека, сквозь потончавшую пелену туч. Безжизненно висели в безветрии флаги, словно вывешенные для просушки шинели погибших, которых даже не удостаивали взглядом живые; разве что немецкий солдат на минуту придерживал шаг, пронзенный исподтишка мыслью, что когда-нибудь и его героическую смерть отметят черными креповыми лентами.
Надо было зайти в лавку и отоварить карточки, но пришлось бы тащить продукты домой, а Гедиминасу хотелось побродить по городу. Всякий раз, очутившись после уроков за воротами гимназии, он испытывал непонятное облегчение; тоска по простору и одиночеству загоняла его в укромные улочки предместья, где деревянные домишки за палисадниками и тополя с горланящими воронами казались своими, милыми сердцу — совсем как в родной деревне! Здесь не бросались в глаза немецкие мундиры и голодные лица пленных — черепа, обтянутые стертым пергаментом; город отступал за черту реального вместе со своими палачами и мучениками, оргиями и агонией, и Гедиминас оставался с глазу на глаз с самим собой, погружался в мир своего воображения, в котором «живут такие же бессильные, несчастные люди, как и я. Восковые фигурки в раскаленных докрасна руках судьбы, не ведающие, кого вылепит из них завтрашний день: подлеца или праведника, святого мученика или смердящий труп. Бедные рабы, запряженные в колесницу жизни, и редко кто из нашей братии прячет в складках рубища единственно ценную монету — желание остаться честным; ведь в этом наша душа: утратив честность, человек превращается в мертвеца. Да, мы живем среди гор трупов, но здесь, на краю города, где каркают вороны, слабее чувствуется смрад гниения». Гедиминас брел по только что прокопанной тропе, извивавшейся, словно траншея, по краю улочки. Местами сугробы были выше головы, над их жирными, гладкими спинами виднелись лишь белые косогоры крыш. Кое-где траншея обрывалась, и приходилось пробираться чуть не по пояс в снегу. «Нашел место для прогулок! Исследователь северного полюса…» — издевался он над собой, но все равно шел вперед; его толкало неосуществимое желание убежать, от; самого себя, от своих мыслей, рассеяться. Снег набивался в ботинки, таял на икрах (Гедиминас не признавал, кальсон), холодная влага обжигала мышцы, но он был доволен: вот у него промокли носки, он смахивает пот со лба, вот он выругался, поскользнувшись, и на минуту забыл, самую неприятную из всех неприятностей дня — разговор с Рутой Габрюнайте. И все таки разговор то и дело вспоминался, и тогда, становилось страшно: не вечно же ему шататься по заметенным улочкам предместья, настанет завтрашний день, когда придется открыть дверь учительской, войти в класс и говорить ученикам то, во что не веришь сам. Для начала, разумеется, придется выслушать информацию господина директора: «Вчера то-то и то-то было скверно. Обратите внимание, господа… Политический момент требует… Вредное влияние западной плутократии на учащихся… Наш долг перед фюрером и Германией, господа…» Все одобрительно кивают головами, иной даже отпустит острое словцо по адресу «вредных демократических настроений», но даже сам Зигмантас Заука, этот ясновидец-самоучка, не отгадает, кто из его учителей держит кукиш в кармане. На первой перемене географ Туменас,
«Как я завтра посмотрю им в глаза?»
Он остановился у какого-то двора, почувствовав, что едва держится на ногах от усталости. Повалиться бы в сугроб, как в детстве, когда уставал. Хоть на миг прильнуть спиной к скрипучему снегу, взглянуть глазами ребенка на зимнее небо. Но что подумают о нем эти два человечка, копошащиеся у своих саней? «Пьяный или шальной…» Нам никогда не удается остаться самими собой, мы боимся, что нас высмеют или причислят к безумцам. Двор бедного Нурока… Сам он портняжничал, жена держала крохотную лавчонку — бочка селедки, мешок сахарного песку, две полочки с дешевой мелочью. Простые, хорошие люди. Их уже нет. Только дом — деревянный, с большим неостекленным крыльцом — стоит как ни в чем не бывало. И провалившаяся в снег, изгрызенная лошадьми коновязь, к которой мужики, приехав в город, по привычке привязывают своих гнедых и сивок. Крестьянская инертность или верность идиллии? Тоска по тем, пропитанным дегтем и конской мочой базарным дням, когда, удачно продав свой товар, ты пил шкалик магарыча в комнате Хайки (за стеной жужжала швейная машина Хаима), а за дверью то и дело звякал колокольчик и, словно гуси в корзинах, галдели набившиеся в лавку бабы. Вываливался на двор распаренный, устав от шума, духоты и тесноты — ну и дыра! — но сейчас, когда все это безвозвратно утрачено, многое бы отдал, чтобы снова потолкаться среди корзинок, в которых кудахтали куры, трещали яйца, среди кислой овчины и соленых сермяг, и, вдыхая сельдяно-керосиновый дух, послушать бдительный дверной колокольчик.
«Эти люди заглянули сюда в поисках вчерашнего дня, — подумал Гедиминас. — Вот бы посидеть на их санях, которые, наверное, выстланы стеблями льна. Солома тоже сойдет, хоть она и не пахнет дымком овина. Все это — деревня. Солнце, поля, жаркое дыхание скотины в хлеву. Хочу хоть на минуту перенестись в деревню».
Он свернул во двор.
Мужик с женой копошились у саней. Повернувшись к нему спиной, они что-то упихивали под облучок, изредка перебрасываясь словом.
— Здравствуйте! — волнуясь, слишком громко заговорил Гедиминас.
Оба обернулись — Аквиле резко, а Пеликсас Кяршис не спеша, словно сомневаясь, стоит ли тратить время на такие пустяки.
— А-а, Гедиминас…
— Господин учитель… кум…
Все трое улыбались, силясь скрыть смущение.
— Приятная неожиданность, — буркнул Гедиминас, пожав обоим руки. — Признаюсь, не ожидал вас тут встретить. Пеликсас, ты ведь раньше вроде останавливался у дома Бергмана?
— Было дело… было… — промычал Кяршис, пряча лицо в поднятый воротник тулупа.
— Отсюда ближе до большака, не надо по булыжнику трястись, — вмешалась Аквиле, торопясь сменить разговор. — Привезли вот то да сё знакомым. Сам знаешь, город голодает. Даже за деньги не купишь, что надо.
— Службу заупокойную заказали. За Пранаса и Казюне, вечная им память, — добавил Кяршис. — Скоро полгода, как их немцы…
Гедиминас присел на краешек саней. Справа топтались Аквиле с Кяршисом, слева маячил заиндевевший круп саврасой лошади.
— Твой битюг?
Кяршис довольно осклабился: заметил-таки…
— Сбыл свою сивку, — похвастал он. — Слаба в коленках была. Этот саврас, правда, на одну ногу хромой — сухожилие растянуто, — но плуг потащит ровно спичку. И-эх, не калеку в такое время и не показывай: немец сразу заграбастает.
— Дешево удалось купить, — подхватила Аквиле. — Ехал через деревню обоз комендатуры. Пеле увидел, что лошадь хромает, заговорил с немцами. Полсвиньи — и саврас наш. И знаешь, кого на место этого савраса запрягли? — Аквиле радостно рассмеялась. — Вышло как в сказке, думай — не придумаешь. Наш Юргис проезжал мимо, свеклу вез из погребища. Немцы въехали с ним во двор, выписали квитанцию, выпрягли гнедка — и до свидания. Катре Курилка чуть деревню не оглушила своим криком. И к богу взывала, и к Адомасу, и к полиции, грозилась самому Гитлеру пожаловаться. На целый год хватит людям разговоров и смеху.
Кяршис усмехался половиной рта, принимая это за похвалу.
— Без умысла так получилось… — Он словно оправдывался. — Не мне, так другому бы своего савраса сплавили, у другого б забрали здоровую лошадь. В военное время не уследишь, что и как…
— Да, да. — Гедиминас машинально покачал головой. Сани были выстланы льняными стеблями, но они уже не пахли овином… — Рад, что вам везет. Наживаться, когда страной правят бандиты, не каждый умеет.
— Ты уж скажешь! — Аквиле стало не по себе. — Какая тут нажива, только и всего, что лошадь покрепче. Было бы мирное время, а теперь… Зерно немцам чуть ли не даром отдаем, на продажу мало и остается. Вот привезли килограмм-другой сала, масла, обменяли на ценную вещь. Не рубль, не марка, не пропадет…