Потерянный кров
Шрифт:
— Слава Иисусу Христу.
— Во веки веков. Аминь, — ответила Аквиле на приветствие нищего. — Все бродишь, божий человек? — Ей было стыдно за эту угодливую фразу, но все в Лауксодисе встречали неумолимого пророка именно этими словами.
Судный День, не соизволив ответить, подошел к лавочке у стены, сел, снял свои сумы и принялся за молитву. Нельзя было понять, что именно он бормочет себе в бороду, вперив зловещий взгляд в точку на небе, словно увидел там того, кого не удостоился счастья лицезреть ни один из смертных. Мало-помалу его голос крепчал, отдельные слоги, прорвавшись сквозь густое сито щетины, слипались в слова, которые
— Настанет день, Судный день. И занесет господь меч правосудия, и скажет последнее слово. Не остерегал ли я тебя, род людской, скажет господь неба и земли, не ниспосылал ли с небес пророческие знамения, не писали ль мои ученики для тебя священных книг, в которых было сказано, что поднимется с запада царь и займет все царства земные, и пойдет брат против брата, а сын против отца, и кровь польется рекой, и захоронят еще не почивших, а от их стенаний вспучится земля и стряхнет с себя благолепные города, словно яблоки с веток? Мое терпение велико, злосчастный род человеческий, но грех твой больше. И вот я ниспослал тебе страшное испытание, дабы ты очнулся. Но ты, ослепнув в необузданной гордыне своей, отверг милости небес и катишься мощеной дорогой прямо в преисподнюю. Мой бич вызывает у тебя сладкую чесотку, ты смеешься, но вот я вознесу над твоей головой меч гнева, дабы разделить неделимое и очистить огнем неочистимое. Так скажет господь, и сольются воедино твердь и хлябь, огонь и вода, праведники и грешники, и сплавятся, как железо в горниле, в единый сумбур, дабы потом все расчленилось надвое и началось сызнова, с Адама и Евы: истина и ложь, премудрость и глупость, вечное спасение и нескончаемые адские муки.
Аквиле с суеверным страхом слушала вопли нищего. Самое время было сходить в кладовку и отрезать кусок сала — пускай убирается восвояси. Но она не смела двинуться с места, боясь оскорбить святого бродягу. Когда он закончил свою дикую молитву, Аквиле, взмокшая от пота, почтительно спросила:
— Чего положить вам в дорогу, добрый старец?
Нищий глянул на нее мутными глазами полоумного.
Бородища пошла волнами, словно куст на ветру. Наверно, осклабился или улыбнулся, если вообще умел улыбаться.
— Все, что господь сотворил, годится в котомку странника, — ответил он, яростно скребя под мышками. Потом птичьи лапы (какие-то чешуйчатые, с острыми кривыми ногтями) поползли вниз по брюху, и Аквиле с ужасом вспомнила невинное слово, замаранное в детстве.
Прохладный полумрак чулана пахнул крысами и соленым. Усиженное мухами окошко в стене было холодное и мутное, как глаз нищего. «Трухлявый совсем, гад…» Но тут же спохватилась, испугалась своей мысли и сама не заметила, как вместо лежалого сала отхватила кусок окорока.
— Помолись, добрый старец, пусть бог будет милосердней к людям, — попросила она, подавая нищему милостыню.
Тот сурово сдвинул брови. Глаза стали крохотными и острыми, как кончик ножа.
— Ты не сыта, женщина? — загремело из спутанной косматой копны.
— Не голодаем, слава господу.
— Не принесешь ли во славу господа еще одного человека?
Аквиле, побелев, заслонила руками живот.
— Не зачата ли ты в грехе и не живешь ли во грехе, женщина? — все суровее гремел голос нищего.
— Все мы грешники, добрый старец… — прошептала Аквиле.
— Так какого же ты милосердия божьего хочешь, женщина? — Нищий встал и перебросил через плечо суму. —
Пес, все время тявкавший на нищего, совсем обезумел. То он рвался с цепи, словно ему подпалили хвост, то скулил, то визжал, то взвывал — как человек! Но глас божий в могучей глотке святого бродяги перекрывал собачий лай. Зато цепь оказалась слабее. Она лопнула, и Судный День, не договорив своих пророчеств, бросился наутек.
Юлите хохотала, приседая от восторга, науськивала Тигра, а Лаурукас ревел в три ручья, уткнувшись матери в подол. Аквиле взяла мальчика на руки, вытерла передником замурзанное, мокрое от слез личико, слабо улыбаясь, принялась утешать:
— Ты не бойся, злой дядя не вернется. Тигр его не пустит. Видишь, какой он трусишка, как улепетывает. Плюх, плюх, плюх, — только пыль столбом. Тигра боится. А мы Тигра не боимся. Тигр наш друг, он не даст нас в обиду.
Лаурукас успокоился. А потом улыбнулся. И эта улыбка и нежная голубизна глазенок пронзили сердце Аквиле. Как зачарованная глядела она на мальчика, а видела того и, хотя не желала возвращаться, побежала за ним по июньскому следу. Одуряюще пахнул клевер — целое поле, по краям обметанное ромашками, и до слез трогал звон отбиваемых кос — похоронные колокола по девичьему лету.
Ничего не было, говорила она себе ночью. Не было ничего и быть не могло, с той поры уже три раза косили клевер, а ромашки осыпали лепестки, нагадавшие любовь. Земля стала голой и бесплодной, а если и брюхата, то только трупами. Ничего не было и не могло быть. Так она твердила себе ночью, но все шла и шла по румяному июньскому клеверу и плакала от похоронного звона кос.
«Послушай, Марюс, ты сбрей бороду, а? — говорила она. — Я тебя боюсь».
Он рассмеялся (было похоже на унылое уханье совы), и тогда она увидела, что перед ней — нищий. Облезлый треух шевелился на голове, как живой; белая с бурыми прядями борода пошла волнами. Но глаза были Марюсовы. Только холодные и мертвые.
«Перестань притворяться, — сказала она, стараясь справиться со страхом. — Хочешь, чтоб твоя девочка испугалась и убежала?»
«А разве ты не сбежала, женщина?» — сурово спросил он.
«Кто ты?» — прошептала она, чувствуя, что волосы встают дыбом.
«Тот, кого ты обманула, женщина».
«Я…»
«Тот, от кого ты отреклась, как Петр от Христа. Где твои тридцать сребреников, женщина?»
«Я…»
«Ты их получила, но хороша ли цена? Не дороже ли ты купила, чем продала, женщина!»