Потерянный взвод
Шрифт:
– Дай флягу!
Шевченко быстро отвернул пробку, приставил горлышко к черной щели рта. Но вода проливалась на подбородок, на красно-белые бинты. И он понял, что все тщетно.
– Так надо… – вдруг еле слышно сказал Эрешев.
– Что, что, Эрешев? – встрепенулся Шевченко.
– Так надо, – еще тише произнес он и умолк.
– Что, Эрешев, ты можешь сказать, что случилось? – заторопился командир. – Ты держись, слышишь, все будет хорошо… слышишь?
Но умирающий смотрел уже сквозь командира. А Шевченко продолжал убеждать, умолять Эрешева подождать помощи, которая непременно появится
Эрешев все равно умер. В бреду он по-туркменски звал маму. И все понимали, что он зовет мать, чтоб она пришла и спасла его. Потом Эрешев умолк. Единственный глаз его чуть дрогнул, ухватывая последнее, что простиралось перед ним. То были смутные пятна склонившихся лиц, опрокинутое черное небо и рассыпанные по нему белые-белые звезды.
– Все, – сказал Шевченко. – Скоро пойдем.
Замполит кивнул в темноте. Он никак не мог сглотнуть ком в горле. Шевченко чувствовал в себе тягостную злую силу. Это была та яростная, ненавидящая сила, отчаяние последнего броска, после которого не может уже ничего остаться, кроме желания упасть на землю и умереть.
– Стеценко, построить людей! – приказал он.
Поднимались тяжело, с мат-перематом. Шевченко плеснул с ладони на пересохшие глаза, снарядил магазины патронами.
Уже почти сутки все перебивались сухарями. С вертолетов сбросили патроны, гранаты, баки с водой, о провизии то ли забыли, то ли не смогли. Главным питанием было питание для войны.
С вершины спускались в полной тишине. Путь продолжался по хребту, потом по долине и снова – по хребту. Через час Шевченко подталкивал отстающих, задыхающихся, хрипящих. Еще через полчаса долгого затяжного подъема стволом автомата толкал меж лопаток.
Шевченко знал одно: жесткий темп, который он выбрал, давал шанс выйти к цели незамеченными.
– Стеценко, – еле слышно прохрипел Шевченко. – Стеценко, на кой черт я поставил тебя замыкающим?
Старшина перебросил автомат с плеча на плечо. Держал его по-особому: тремя пальцами за откидной приклад.
– Понял, командир. Сейчас буду пинать!
– Вперед, Стеценко! Иди вперед!
Стеценко ухмыльнулся, снова перебросил оружие с плеча на плечо, зашагал широким твердым шагом.
Никто не видел дальше трех метров. Смутно – камни, спина впереди идущего, липкая куртка, вещмешок, растирающий в кровь плечи, задубевшие на жаре и ветру лица, черные руки пахаря войны, автоматы, шибающие жестким духом горелого пороха.
Замполит с каждым шагом покачивается все сильней. Так ему казалось. Он боится, что вот-вот рухнет влево, где откос, или вправо на скалу. «Хочется отдохнуть», – думает он. У него нет желания подбодрить кого-нибудь шуткой или тем паче взять автомат у выдохшегося бойца. Все эти благие позывы закончились час назад.
Ряшин непрерывно считает до девятнадцати – столько ему исполнилось лет. Каждый шаг от одного до девятнадцати он проклинает, потому как не надо было его матери рожать его, не надо было жить столько, чтоб теперь так мучиться, страдать, убивать чужих людей и, в конце концов, самому подохнуть ни за что, ни про что… Здесь он познал ненависть. И прежде всего – к покойному
Козлов идет как заведенный, широкая спина не ощущает проклинающих взглядов идущих сзади. Он «старик», и время для него движется в иной системе измерения. Он не фаталист, он гораздо проще, но, как и все, боится смерти. Обидной смерти после всего, что сотворил с ним Афган.
Шевченко идет последним, поглядывает на небо, которое угрожающе светлеет, наливается смертельной для них спелостью, блекнут и гаснут звезды, которые только-только были такими стылыми и пронзительными. Шевченко подталкивает шатающуюся перед ним спину, хрипло ворчит. Худосочная спина принадлежит бойцу по кличке Ркацители. Фамилия у него такая, созвучная сорту винограда. Ркацители ужасно коверкает язык и всем обещает в туманном «потом», после Афгана, много вина, много шашлыка в своем доме и еще чего-то… Но пока он и без вина еле волочит ноги: толчок в спину – безропотно ускоренный шаг.
– Командир, там впереди духи! – торопливо сообщает Козлов. – Я видел огни.
«Что он такое говорит? – не понимает Шевченко. Он видит в его лице тревогу, мысленно сравнивает Козлова с невозмутимым Эрешевым: – Козлов не хочет умереть перед самым дембелем. Никто не хочет умирать».
И убегающий взывает к богу, и догоняющий…
Шевченко стряхивает посторонние мысли, энергично движется вдоль растянувшейся колонны.
– Ребята, собрались, ощетинились! Сейчас будет жарко… Собрались, ребята, не расслабляться, бдительность, братва! Не робеть, всыплем духам по первое число…
Ротный чувствует, что всем уже на все наплевать. Особенно молодым – Ряшину по кличке Ранец, бойцу Ркацители, – которым еще предстояло исчеркать крестиками два календарика – целых полтора года! И какие нужны были силы, чтобы пережить, стерпеть, пройти эту не последнюю высоту, эти оставшиеся полтора года…
Вдруг повеяло холодом, посерела предутренняя мгла – то ли горный туман, то ли застоявшийся пороховой дым. И тут послышался тихий посвист, будто настороженный, опробывающий, а потом закашлялась очередь пулемета, видно, старинного, может, еще времен Антанты.
Рота развернулась, с облегчением залегла: под огнем, но краткий перерыв. Шевченко по инерции пробежал вперед, присел за камнем, свистнул Козлова. Подползли Ряшин и Ркацители.
– Разрешите с вами?
– Что – ожил? – спросил ротный у грузина.
Тот кивает: «Да-да».
– Пошли, – разрешил, поколебавшись, Шевченко. – А ты, замполит, будешь продвигаться за мной вперед и вверх, прикрывать нас огнем.
Вчетвером они обогнули скалу, пригибаясь, прошли по узкому карнизу над зевом пропасти, потом стали взбираться наверх. Рота отчаянно трещала всеми стволами, гулкой дробью шарахал по перепонкам автоматический гранатомет «пламя». А с горы стремительно падали трассеры, вспарывали утреннее небо, отрывисто частили винтовки, горное эхо затрепетало, дрогнуло от жестких и грубых звуков и пошло, пошло швырять во все стороны искореженные звуки боя.